Страница 32 из 34
С другой стороны суицид – простой выход из любой проблемы. Именно выход, а не решение. И ещё вот: как, скажите на милость, уйти из жизни раньше своих родителей, давших тебе жизнь, раньше матери, вскормившей тебя грудью и мечтавшей у твоей детской кроватки, что ты вырастешь и станешь человеком, перечеркнуть смысл её жизни? Как по собственному желанию бросить на произвол судьбы своих малых деток, если они есть? А у меня есть. Есть дочь, которая думает, что меня нет. Но я-то знаю: когда-никогда для неё я всё равно буду. А чтобы быть, надо быть живым. Во что бы то ни стало. Легко сказать…
Сгущаются сумерки, сгущается одиночество.
Сумерки – время моей невесомости, когда и взлететь не можешь и на земле тебя ничто не удерживает, – никакого притяжения.
Мама будто знает об этом и навещает меня как раз в это невесомое время.
Но сегодня она пришла не одна. Я, боковым зрением увидев их, думаю: мама взяла ко мне с собой Лисичку. Грач говорил, что дочь его просилась ко мне, но слишком уж до больницы далеко… и зима, и уроки, и с братишкой кому-то оставаться надо. Несмотря на отсутствие всяческих желаний, известие о желании Лисички увидеть меня, помнится, заставило чему-то, ещё не выгоревшему дотла, шевельнуться в груди.
Но это была не Лисичка с мамой в дверях.
Это моя дочь.
Они похожи с Лисичкой. Обе беленькие, обе светлоглазые. Моя чуть постарше, чуток повыше и много тоньше. Совсем тростиночка. Перешагнула вот порог, стоит бледная, за бабушкину руку держится, блёклыми, стрельчатыми ресничками хлоп, хлоп…
Я протягиваю к ней руки. Она бросается ко мне в объятия:
– Папа!
– Дочура!
– Я сразу не поверила… Сразу, сразу! – Тростиночку мою трясёт – вот-вот переломится, она рыдает взахлёб. – Я знала: ты жив. Ты, папочка, не мог умереть, меня не предупредив. А потом тебя и по телевизору показали, стихи твои в журнале я видела. Маме не сказала. Зачем? Она же и так знает, что ты жив. Она только не знает, что и я знаю.
Буря стихла так же быстро, как и возникла. Только в мае так бывает и в детстве. Глаза у дочери зелёные, а были сначала, как родилась, голубые. Затем сереть стали. Затем… Удивительно.
– А мама в командировку уехала. За границу. В эту, как её, в Финляндию.
– С кем же ты осталась?
– С бабушкой.
– С бабушкой?
– Да, но она пьёт, и я убежала.
– Куда?
– К нашей бабушке.
– К нашей?
Я поднимаю глаза на маму. Она кивает:
– Да, да…
Дочь гладит ёжик моих коротко остриженных волос:
– Заболел, папа? – Бледное личико её заливается румянцем, бескровные губы становятся карминными. – А у тебя тепло.
– Замёрзла?
– Когда ехали, немного… – На ней белый больничный халат до пят, из-под которого торчат маленькие ножки в чешках. – И уютно. И даже телевизор есть!
– Включить?
– Там мультики сейчас должны быть.
Мы смотрим мультики, разговариваем, угощаемся бабушкиными гостинцами. Я не спускаю глаз с дочери. Обидно немного: пришла ко мне, а сама к телевизору прилипла. Мама тихонечко поясняет ситуацию с внучкой. В общем-то короткая пулемётная очередь дочери всё уже вкратце прояснила. У меня ни вопросов не возникло – с кем жена уехала (бывшая жена), ни удивления – как же она дочку одну оставила? Лишь чувство неожиданной горечи, не за себя, не за дочь, а – верите, нет? – за тёщу, мою добрую и, несмотря ни на что, любимую тёщу: неужели опять запила? Мама ни слова упрёка в её адрес. Она всё больше о перенапряжённом распорядке дня внучки и плохом её аппетите.
Бесконечный американский мультфильм с беспрестанными драками и руганью даёт возможность нам с мамой поговорить без оглядки на всёпонимающую дочь, которая у включённого телевизора ничего вокруг себя не видит и не слышит. Это у неё с пелёнок.
Мама сообщает, что заходил Земеля и занял у неё денег на дорогу домой.
– Я его, – говорит, – не узнала. Так изменился. Просто два разных человека – когда после армии с приветом добрым от тебя заезжал и теперь. Дёрганый какой-то. Что-то не то с ним. Женился он, кстати?
– Женился.
– А я ведь спрашивала у него. Не сказал. Дюжину пословиц о жёнах (всё больше о злых и неверных) вспомнил. Предложила пообедать с нами, отказался. Он ведь приходил к тебе сюда?
– Приходил, – вру я, не отводя глаз.
– Обещал перед отъездом ещё зайти.
– Нет, больше его не было.
Всему есть конец. Даже бесконечному американскому мультфильму. Мама отлучается – в хирургическом отделении у неё лежит какая-то знакомая.
Дочь подсаживается ко мне на кушетку.
– Папа, зачем ты так коротко подстригся? Вся перхоть теперь наружу. Прямо как снег. Ты чем голову моешь? – Она острым ноготком скоблит моё темя…
– Больно! – не выдерживаю я.
– Терпи, казак, атаманом будешь! – Она усердно и серьёзно творит своё гуманное дело, а ротик – шёлковые губки, сахарные зубки, – а ротик её малюсенький автономно и также деловито лопочет и лопочет:
– Англичанка у нас злая. На урок её опоздаешь – не пускает. Недавно двойку за сочинение вкатила. Две ошибки – двойка! Разве это справедливо? Даже усатый-полосатый говорит, что несправедливо. А мама ругается.
– Кто такой усатый-полосатый? – интересуюсь.
– Да к нам всё время приезжает. Мамин друг. У него машина красивая, иностранная.
– А почему – усатый-полосатый?
– Ну, усы у него под носом. И вся одежда всегда в полоску. Как клоун.
– Он что, живёт у вас?
– Не-е, я же сказала: приезжает. В гости. Привозит мне и маме подарки разные. И всегда – рыбу.
– Рыбак?
– Не-е, просто там где-то работает. Летом вот в лес с ним ездили, орехи собирали. И зимой, сказал, поедем… На лыжах кататься… Когда мама приедет…
Я разглядываю свою кровинушку, вполне самостоятельного, суверенного человечка.
– Как учишься?
– Учусь и учусь. Надоело. Скорей бы каникулы. Вон бабушке хорошо, на пенсии. И на работу ходить не надо, и двоек ей никто не ставит, каждый месяц почтальон домой деньги приносит. Папа, а когда тебя выпишут из больницы, ты вернёшься к нам домой?
– К кому – к вам?
– К нам с мамой.
– Я же умер, – замечаю я, дурашливо закатываю глаза и, раскинув руки, замертво плюхаюсь на кушетку.
– Папа! – строго, взрослым голосом прикрикивает на меня дочь, тянет за руку, сажает. – Сделай как я. – Она словно собирает в горсть паутину с лица и решительно сдувает её с ладони. Я повторяю за ней магический жест.
– Фью! – И смерть улетает от меня далеко-далеко… Мы весело гогочем.
Возвращается мама.
– Тише, черти, расшумелись! Вы же не в комнате смеха находитесь, в палате…
– В палате смеха! – не унимается дочка и внучка. Я тоже не унимаюсь, смеюсь и думаю, что здесь, в палате, нас не трое, а шестеро: дочка и внучка, отец и сын, бабушка и мама.
Часть третья
Глава восьмая
Неухоженную голову разглядела, а то, что отец горбатым стал – нет. Скорей всего бабушка поработать успела, предупредила. Но ребёнок есть ребёнок, должно было с язычка сорваться… А может, я переоцениваю свой «Эверест» за спиной, слишком мнительный стал, а сторонний человек, быть может, и не замечает?
Всеми правдами и неправдами продержали меня в больнице ещё пятнадцать дней. Если точно – четырнадцать суток и десять с половиной часов.
Покинул больничный городок самостоятельно, без сопровождающего – запропастившегося Грача, пешочком по хрусткому снежку. От обилия солнца и блеска слёзы горохом… На душе, как на улице, ни ветерка, тихо, светло, будто только что родился и вот потопал тихонечко навстречу сплошному добру и благодати, а не к переполненному маршрутному автобусу.
Сперва к маме.
Но первой, кого встретил из знакомых на свободе, была моя пропавшая массажистка. Я огибал палисадник, а она с мужем-футболистом, под стать ей лосем, выходила из подъезда. Из-под собольей башкирской шапки – чёлка стриженая, из-под богатенькой шубки – богатые колени… Модными сапожками хруп-хруп…