Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 34

В письме и стихи были. К ним-то я привык. Не привык – удивляться перестал. А вот к эпистолярному жанру, а порой и к чистейшей воды прозе, где она о себе, и в третьем лице, готов не был и поэтому…

«…Она тихо побрела домой. Люди спешили на работу и поглядывали на дамочку в задрипанной лиске, которая шла гуляющей походкой с «необщим» выражением на лице. Дамочка прислонилась к окну в автобусе по причине нездоровья и растрёпанных чувств и жалела себя. Дамочка думала, что не может жить без него, но никогда бы не смогла быть его женой. Впрочем, думала она, если б ей такое предложили, она бы всё равно не отказалась, потому что жить без него не может. Но никто её уже давным-давно не спрашивал, что она может, а что – нет, что она хочет… И она начала жить без него. Всё той же гуляющей походкой…»

…И поэтому, отложив все дела, сел и написал (и переписал) обстоятельный ответ. Я попытался объяснить, как всё-таки не так у нас всё получилось с ней. Сумбур, мальстрем… Ещё эта водка. Я был последней скотиной в тех примитивнейших обстоятельствах, в том слепом, бреющем полёте. Я признался, что в затяжных полётах выпадаю из себя. Сказать, теряю ориентиры, моральные, этические и многие другие человеческие критерии – ничего не сказать. Вместо меня начинают действовать – в лучшем случае автопилот, в худшем – какой-то параллельный и дикий Я, какой-то страшный подпольщик вылезает из меня наружу. И вот с тем подпольщиком она имела дело.

Какие мы разные в письме и на самом деле! Недаром, знать, спрашивали меня, не ощущаю ли я в себе двойственности?.. Всё-таки да, лирический герой и человек, его создающий, – разные люди. Человек хуже и лучше, больше и меньше, но не такой, как на бумаге. Как живые листья на ветру разнятся с самими собою в гербариях, так и это.

Написал и стал ждать нового её послания. Мне было интересно, насколько бумажный (читай: духовный) Я реабилитирую себя живого. И что происходит в её душе, какое движение? При этом ни малейшего интереса к внешней, физической её жизни, будто состояние души и обстоятельства существования за её телесной оболочкой не взаимосвязаны.

И письмо пришло. В двух пухлых конвертах (в один конверт не влезло). А через день ещё одно. Она знала, что мне требуется. Я ошалел. Я вновь и вновь погружался в её письма, точно передо мной были контрапункты Хаксли или Фолкнера. И что любопытно, она написала то, о чём я только успел подумать, она интересовалась состоянием, движением моего двухграммового сгустка под ложечкой…

«И хочу о тебе знать всё – и что ты читаешь, и что тебе больше нравится – утро или вечер…»

С ответом тянул. И не только потому, что не знал, что я больше люблю – утро или вечер… Не мог подступить, не мог начать, ходил кругами, как кот вокруг горячего молока. В голове суетились, оттесняя друг друга, умные словосплетения, на каждый «привет» готов был фундаментальный, с цитатами, с россыпями остроумия блок-ответ. Не письмо вынашивалось – образец эпистолярного жанра. Но человек – существо непредсказуемое. Из-под пера моего выскользнула отписка на страничку размашистым почерком. Её-то в голубом конвертике и опустил в почтовый ящик.

Примерным ли я был мальчиком? Теперь кажется, что никогда я мальчиком и не был.

– Такая туфта! – срываюсь я на Монашке – самом безобидном и преданном мне сотруднике, возвращая рукопись.

Гостья отрывается от газеты и настороженно смотрит на нас.

Монашек, он и есть Монашек, похлопав виновато глазами, тихо удаляется.

Торчать в конторе бессмысленно. На улице тоже – январь, стужа.

Заворачиваем с гостьей в ресторанчик, где производством заправляет мой надёжный приятель и по совместительству безнадёжный графоман. Он уютно размещает нас в уголке, за изгородью, сплетённой из живых цветов, – зелень вьюнка, охра и кармин венчиков… – радушно осведомляется о настроении, то есть, попросту говоря, выпить я зашёл или так просто – отбыть номер. Даю понять – второе.

Заказываем шампанского. В остальном полагаемся на моего надёжного Ганимеда. Он не подводит, знает, что такое моё меню номер два.

Она кивает на мой фужер:

– Что-то ты скромен сегодня.

Я говорю, пригубив кобыльей мочи: впечатление, составленное обо мне в её городе, не сказать что неправильное, но далеко не полное.

Нервозность, схватившая меня за грудки в конторе, здесь, за гирляндами цветов, понемногу отпускает, я оживляюсь, дурашничаю, пополняю её представление о себе: был ли я примерным мальчиком? Был. Когда был маленьким и сидел на горшке. Где она, чистота ангельская и безгрешность? И ведь чем дальше в жизнь, тем больше дров. Когда мама на родительском собрании в школе услышала о моих подвигах, то страшно удивилась: дома же он совсем другой, послушный, трудолюбивый. О-о, когда я уже раздваиваться стал! Или лучше: показывать неоднозначность человеческой натуры.

– А знаешь, ни на один вопрос нельзя ответить однозначно. Вот что-то простенькое спросят, и если не ответишь сразу, задумаешься, всё – ответ будет ложью.

– Мысль, изречённая…





– Да, да, всё обо всём давно уже сказано.

– Не можешь успокоиться? – кладёт она свою руку на мою.

– Совершенно, совершенно спокоен, – мотаю я головой.

– Ответил не сразу, значит…

– Нет, я не вру… Но я хочу извиниться за то, что не ответил толком на твои письма. А ответ у меня был… Я носил его в себе, а на бумагу вот перенести не получилось. Переносил…

– Правда?

– А ты, наверное, думала, вот дешёвка!

– О тебе я так никогда…

– А как?

Она повела остренькими плечами под нарочито грубым и широким регланом свитера, подняла глаза ответить, но ударяют громом гитары, барабаны, которых не перекричать. Сидим. Потягиваем, пожёвываем молча. Когда последний бел звукового пресса ослабевает, она тихо говорит:

– Мы жили в двухэтажном деревянном доме с большой террасой, где всегда спала собака Аза, моя нянька. Я тоже там спала. И если просыпалась и плакала, Аза шла через коридор за взрослыми и приводила их. А однажды, когда ещё лежала в пелёнках, вытащила меня из коляски или кроватки – не знаю, где я спала, может, просто на диване, – и притащила в комнаты, где сидели взрослые. Мало того, пока те опомнились, успела подтащить меня к маминым ногам. Аза знала, чья я. Но она тут ни при чём. Это было позже, когда я уже каталась на Азе верхом, смотрела на неё не снизу вверх, а наоборот, и было мне тогда года четыре или около того. Моя сестра таинственно пригласила меня на террасу, и я пошла за ней. Она остановилась в углу и сказала мне: «Закрой глаза, открой рот». Я доверчиво сделала, что она велела, предполагая, что у меня во рту окажется конфета, мы ведь часто с ней так играли. Услышала: «Закрой». Закрыла и… До сих пор помню вкус той скорлупчатокрылой и брюхатой мухи. Я выплюнула, но успела ощутить и ножки, и крылышки, в общем, гадость. Твою отписку на мои письма я восприняла как ту муху в углу террасы. Я взяла конверт, не боясь его открыть, ведь до этого от тебя уже пришло письмо, по сути дела, подарок, каких я мало получала в жизни, открыла и прямо на лестнице съела твою муху.

– А говоришь, что плохо обо мне не думала.

– Сам же сказал, что однозначных ответов не бывает.

– Однозначнее некуда.

– Обиделся?

– Разумеется, – с напускной холодностью отвечаю я, беру бутылку, наполняю фужеры. Чокаемся, прыскаем смехом. Отношений больше не выясняем. Вспоминаем общих знакомых, она говорит, что в последнее время ей очень хорошо писалось, стихи сами собою рождались, почти без помарок. Я замечаю в ответ, что это опасный симптом, потому что так пишется лишь в двух случаях: когда отказывают тормоза и несёшь чепуху или когда человек влюблён.

Она не реагирует. Молчит сосредоточенно. Я тоже молчу. Затем произносит, не поднимая глаз:

– Любить – большая обуза. Для того, кого любишь.

– Да? – задумываюсь я над её словами.

«Для любви, – писала она в одном из писем, – нужна известная доля наивности». Но какая, скажем, во мне наивность? Я считаю, любви, как её понимали Петрарка, например, или небезызвестные супруги Ретленд, вообще нет, хотя раньше, фантазируя, и воспевал её, а затем искал днём с огнём и не корысти ради – любопытствовал как инженер человеческих душ, как людовед, как специалист межчеловеческих отношений – есть ли она на Земле (по аналогии: есть ли жизнь на Марсе? Помните, вопрос такой существовал?). Теперь я понимаю, что такое любовь. По-своему понимаю. Но никому не скажу.