Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 34

А она понимает её как раз как бездетные супруги, родившие в пылу средневековой, платонической любви мифического Шекспира (по отношению к нему я нестрэтфордианец, то есть не верю, что был такой сочинитель в одном лице). На то она и Поэт. Душа её доверчива, светла, впечатлительна…

Беда в том, что в женщинах мы ценим не только душу. Поэтому в первом же письме я назвал наши отношения дружбой, на что она ответила со всей категоричностью, на которую способны люди, глядя на чистый лист бумаги, но не в глаза: дружбы между мужчиной и женщиной не бывает, бывает жалкое подобие, как у… (называет двух героев повести местного автора – не помню имён). Впрочем, почему не бывает? Да потому, что любовь – это и есть дружба между мужчиной и женщиной. Любовь – или ничего. Никакой дружбы в общепринятом понимании. Дружи со старыми девами, с бабушками, с лицемерками и трусихами.

Я задался вопросом, чем отличается любовь от дружбы, и пришёл к мысли: дружба – нечто обязательно взаимное, а любовь может быть явлением и односторонним. Во что сам мало верю. Как огонь не может быть без кислорода, так любовь – без взаимности. Я называю это эффектом зеркала. Влюблённый, вглядываясь в возлюбленную (и наоборот), разглядывает в ней прежде всего самого себя. И поэтому, как ни прискорбно, на свете возможны лишь два вида диалога. Первый:

– Я люблю тебя.

– Я тебя тоже.

Второй:

– Дурак!

– Сама дура!

Есть, оказывается, и третий вариант, когда тебя любят, и ты позволяешь это делать, не обрубаешь, но и взаимностью особой не отвечаешь. Вот и тянется резина.

Заказываю ещё бутылку шампанского.

– С собой возьмём, – информирую её.

– Куда?

– Ко мне. Правда, у меня родственничек-студент живёт.

– Лучше ко мне пойдём.

– Куда к тебе? – удивляюсь я.

– Я у тётки остановилась. Тут рядом.

– А с тёткой что будем делать?

Она от души смеётся:

– Так её дома нет. В деревню я её отпустила. Пойдём?

– Пойдём. Но не как в прошлый раз без ключей?

– Не как в прошлый раз. – Она достаёт из сумочки ключи и на ладошке протягивает мне.

Когда провожал её через два дня на поезд, сказал:

– Жаль, что не в нашем городе живёшь, взял бы к себе заведовать отделом.

– А смогу? – испытующе посмотрела она на меня.

– По древнекитайскому отбору кадров: литературные способности свидетельствуют о годности к любой чиновничьей работе.

– Раз так, могу и переехать.

– Я серьёзно, – сказал я.

– И я серьёзно, – сказала она.

– Как же квартира там?

– Она не моя, сестрина.

– А здесь где будешь жить?

– У тётки.





– У тётки?

– А ты думал, у тебя?

Когда вспоминали с ней общих знакомых, только об одном, пожалуй, и не заикнулись. О Пузе. Что касается той новости, которую она сообщила у себя (у сестры) дома, когда мы залетели к ней со Штабс-Капитаном по пути к директрисе рынка, то я забыл её по пьяной лавочке начисто. Смутно помнил лишь тягомотный ночной разговор с Пузом о странностях его мироощущения. И всё. И никаких больше о нём напоминаний. И воспоминаний. И не встречались, хотя ходили где-то по одним и тем же улицам.

Жизнь шла своим чередом. Опять полетели от неё письма. На сей раз отвечал я на них сразу и обстоятельно. Пару раз связывались по телефону. И я устно и письменно подтверждал, что обещанная должность её ждёт, объяснял: литературные дела здесь пойдут лучше. Она понимала. Жильё? Спрашивала и сама же себе отвечала: какая разница – тут у сестры, там у тётки, у обеих однокомнатные хрущёвки, этажи лишь разные.

Человек она решительный. И вот уже её машинка отстукивает весёлый степ на пару с капелью за окном, а я сижу в её залитой солнцем комнате на подоконнике и, как всегда весной, будущее мне видится не скажу чтобы радужным, но, во всяком случае, не чёрным. Говорим о работе, о деле, строим планы, я не могу нарадоваться: какая добросовестная, умная пчёлка появилась в нашем улье.

– Брось ты этот отчёт, – советую я. – Лучше чаю попьём.

– Это не отчёт, – возражает она, не отрываясь от машинки.

– Всё равно брось, – настаиваю.

– Залей пока самовар, – вздыхает она.

Я повинуюсь и замечаю мимоходом:

– Общие интересы сближают больше, чем постель.

Она будто не слышит. И уж когда пьём чай, молвит полувнятно сквозь вишнёвые ягодки варенья в зубах:

– Очень часто общие интересы и ведут к постели. – Кидает в блюдечко обсосанные косточки. – Мясистая у вас вишня.

– Вишня у нас хорошая, – соглашаюсь я.

– А варенье кто варил?

– Мама.

– Ма-ма, – передразнивает она. – В твоём возрасте «мать» надо говорить. Коротко и по-мужски.

– Ну-у, ты же у нас стилист!

– А ты маменькин сыночек.

– Это плохо?

Она не находит что ответить и замахивается чайной ложкой. Так и работаем. А чего? Весна. Кифоз мой притих на время. А когда боли нет, её и не помнишь, будто и вовсе не знаешь, что это такое. Стараюсь держаться как можно прямее. Мне кажется – получается.

– Чай у тебя великолепный, – позваниваю ложечкой, щурюсь – комната на солнечной стороне, и целый день у неё светло и празднично.

В начале лета сбылось то, что она предрекала в начале прошлой осени, когда мы зашли к ней со Штабс-Капитаном по пути к директрисе рынка. На высокое жёлтое кресло в кабинете на третьем этаже взошёл Хеопс IV. Первая фраза его при встрече была:

– Ты что такой скрюченный, будто мешком из-за угла пришибленный? Разогнись, распрямись, жизнь прекрасна и удивительна.

– Да, удивительна, – только и ответил я.

На другой день собрал в конференц-зале всеобщее собрание с повесткой: о совершенствовании структуры подразделений Конторы (все наши конторы стали всего лишь подразделениями его одной всеобщей Конторы) и мерах по наведению порядка в коллективе. И мы узнали, что, «несмотря на определённые достижения», у нас «отсутствует продуманная концепция действий», что «многие сотрудники слабо представляют суть конкретных задач, поставленных перед ними, проявляют неосведомлённость и некомпетентность в своей проблематике». (Прошу простить невольный канцеляризм.)

Ёжимся в продуваемом едкими сквозняками зале пятью кучками, пятью «подразделениями», слушаем, на ус мотаем.

А Пузу не узнать – Хеопс IV во всём блеске, Демосфен, Цицерон, Жан Поль Марат, вместе взятые. Речь держит страстно, вскакивает со своего вертящегося кресла, жестикулирует, цитирует свои литературно-критические произведения, рекомендует взять для более тщательного ознакомления (одной сотруднице настоятельно советовал прихватить несколько его газетных публикаций в дорогу – та в отпуск собиралась).

Вещает и себя слушает. Слушает, вдохновляется и вновь вещает. Но что поразительно, маленькие, свиные глазки его мирно спят. Сперва думаю, похмелился Хеопс с утра пораньше. Или укололся. А может, травки нюхнул? Встречал таких, страстных, с застывшим взором. Всяк по-своему с ума сходит. На меня вот в ответственные моменты зевота нападает, на Штабс-Капитана – медвежья болезнь (желудок расстраивается). А у этого глазки заволакиваются какой-то предохранительной жижей, какой-то противозачаточной пеленой затягиваются, которая застилает от него мир сущий со всеми его особенностями, со всеми нашими недоумёнными мордами. Растолкуй младенцу: это так, а это эдак, а вот это и произносить смешно, и он поймёт, а этот… Толковали, толковали, о специфике, об особенностях наших напоминали. Нет, подавай ему концепцию – и баста! Какую концепцию? Хрен его знает, до сих пор не пойму.

Понимаю, конечно. Пресловутая концепция необходима была для того, чтобы разобраться в малознакомом деле, понять, куда и как топает его Контора, и поудобней затем устроиться в жёлтом кресле.

После обеда опять собирает – руководителей и заведующих отделами у себя в кабинете. И что бы вы думали, опять двадцать пять: должна быть концепция! И те же самые страстность и красноречие. Лишь одно изменение – с глаз пелена спала. Разглядывает всех с головы до ног и о себе не забывает, одёргивает пиджак, поправляет неожиданно после резкого движения выбившуюся из штанов рубаху и дальше шпарит. Битый час отсиживаем задницы. За окном начало лета, жизнь. Наконец отпускает всех, а нам с ней: