Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 82

Деревня в основном держала буйволов и одну породу мелких коров, которые карабкались по холмам, точно козы. Буйволы наши, крупные, ухоженные, славились по всей округе: если во время молотьбы надо было перевезти молотилку либо локомобиль из одного села в другое, то за буйволами приходили к нам, трех пар на локомобиль было достаточно, буйволы тянули, словно тягачи. Старые буйволы были посмирнее, ребятишками мы учились ездить на них верхом — когда они паслись на лугу или когда летом в жару их пригоняли к омутам на реке. Так было до появления обозной кобылы.

После Девятого сентября[1] прошло уже немало времени, когда в том же 1944 году у нас в деревне расквартировали военный обоз. Солдаты были почти все украинцы с волосами цвета соломы, народ немолодой, из украинских степей, их интересовали все виды наших сельскохозяйственных орудий, домашняя утварь, устройство домов, скотина во дворах; говорили они мягко, напевно, все больше на «х» и на «и», и были до невозможности голубоглазыми — посмотришь в такие глаза и заглянешь на самое дно души. Военный обоз простоял у нас неделю, и как пришел неожиданно, огласив деревню конским ржанием и неясной мягкой речью, так неожиданно, среди ночи, снялся и ушел. По дворам и улицам замелькали керосиновые фонари, обозники попрощались с хозяевами, и когда повозки затарахтели по улицам, в темноте послышались звуки гармони, им подтянули мужские голоса, фонари в руках мужиков застыли, а сзади к фонарям подступил мрак, густой и плотный. Все дальше и дальше уходили стук копыт и дребезжание железных шин, все глуше и глуше слышались конское ржание и песня солдат, и лишь едва-едва вздыхали кожаные мехи гармоники. Потом все поглотила темнота, фонари снова замелькали, мужики разошлись по домам, и, я думаю, каждый из них унес о собой горсточку воспоминаний о неожиданно появившемся и внезапно исчезнувшем военном обозе.

Во мне тоже с тех детских лет осталось зерно воспоминания. Оно пустило корень, но листьев не выбросило и не расцвело, а осталось у меня в душе, словно маленькая запятая. Позже я прочел стихотворение поэта Ивана Давидкова «Украинец с белой гармонью» и почувствовал, что зерно воспоминаний в моей душе живо. Иван Давидков родом из соседнего села, наши пастбища граничат с их пастбищами, вероятно, во время войны и в их селе стоял военный обоз с солдатами-украинцами, хотя точно не знаю. Во всяком случае поэт, украинец и белая гармошка проникли мне в душу и притаились в ее сумерках светлым пятном.

Несколько лет назад от восточных берегов Сибири штормом оторвало военную баржу с четырьмя солдатами на борту и столько-то недель мотало по Великому, или Тихому, океану, пока им не встретился корабль-спаситель. Солдатики, едва живые, рассказали, что они спаслись благодаря кожаным мехам гармошки, которые они резали на полоски, вымачивали в океане, чтобы размягчить кожу, жевали эти полоски и так боролись с голодом. Это событие и съеденная гармошка снова воскресили в моей памяти исчезающий в темноте военный обоз, стук копыт и колес, приглушенную солдатскую песню и едва-едва вздыхающую гармонику. Не могу только вспомнить, ревел ли и стонал в той песне широкий Днепр или обоз пел какую-то другую песню. Я был тогда еще слишком мал, чтобы отличить одну песню от другой. Но это не имеет никакого значения, важнее, что звуки ее до сих пор живут во мне.

Обоз уехал, наутро деревня выглядела опустевшей, не видно было голубоглазых солдат с волосами цвета соломы, которые вели бы лошадей на водопой, умолкло конское ржание. Мощные, как тягачи, буйволы вышли на улицу щипать траву, дышали они тяжело, смотрели свирепо и временами дули в свои иерихонские трубы. Запах сапог, ваксы и лошадиного пота понемногу рассеялся, деревня устроилась поуютней в своей котловинке и стала ждать зиму. И маленькое зернышко воспоминания тоже устроилось в душе, притаилось там и за более чем три десятилетия не погибло, но и не проросло.

Прошлой осенью я много бродил по стране, осень стояла долгая и сухая, напоминая мне осень 1944 года. Неделю за неделей деревья сбрасывали свои одежды; если я оставался ночевать в какой-нибудь горной деревушке, то слышал ночью, как ветер сметает с гор листву и гонит ее по деревенским улицам, если шел полями, я останавливался и смотрел, как на верхушке какого-нибудь тополя держится один-единственный лист, и думает этот лист — упасть ему уже на землю или потерпеть еще на верхушке; иногда увижу понурую ворону, усевшуюся на совершенно голое дерево, — и она думает, улететь ей или остаться на дереве. И сороку можно заметить, сидит неподвижно на дикой груше и никуда не летит, потому что нигде нет падали. На ощипанном овцами лугу загораются здесь и там сине-лиловые огоньки осенницы. Вся природа пепельно-суха, она уже неделями не меняется, словно раздумывает, что ей делать дальше, или ждет, когда с ней что-то случится. То, что случится с ней, придет сверху, это будет первый снег.

И вот, бродя неделю за неделей по обнаженным лугам, останавливаясь то тут, то там перед цветком осенницы, я начал чувствовать, как то зерно, с запятую величиной, начинает давать ростки, воспоминание об обозе становится все более зримым и какое-то подобие осенницы раскрывает свою бледную чашечку. Я никогда не рву этот меланхолический цветок; он выглядывает из остывшей земли, о чем-то напоминая, что-то рассказывая или о чем-то предупреждая. Тут мне как раз было бы в пору вынуть коробку сигарет и записать на ней, что все это произошло, когда военный обоз ушел и на лугах начала цвести осенница. Если же сигареты выкурены и коробка из-под сигарет небрежно брошена на дороге, то можно и в другой раз все-таки достать пачку сигарет и записать на ней, что это случилось, когда цвела осенница.





Итак, это произошло в ту пору, когда цвела осенница.

Вторая мировая война с грохотом откатывалась на запад, школьный звонок каждый день созывал детей в школу, виноград был собран, в подвалах вино бушевало в бочках, желтая щекастая айва устроилась на подоконниках между горшками с геранью и смотрела, кто проходит по улице. По улице прошел первый черный платок, первая черная весть первой фазы Отечественной войны…[2] Учитель послал нас выкапывать цветки осенницы вместе с луковицами. Вооружившись деревянными копалками, мы отправились на Чилибиницу, где весной устраивали деревенские скачки. Пропасть осенниц цвела там, прямо пропасть, весь луг казался лиловым. Среди осенниц мы увидели серую лошадь. «Лошадь! Лошадь!» — закричали мальчишки постарше, второгодники, и кинулись к лошади. Мы — за ними.

Кобыла, не обращая на крики никакого внимания, стояла среди цветов, как вкопанная. И когда мы подошли к ней совсем близко, она даже не взглянула на нас, стояла себе, повесив голову, и неуверенно моргала. И хвостом не махнула. Мы знали деревенских лошадей наперечет, эта была не из нашей деревни. На одной ноге у нее виднелась незажившая рана, на спине и серых боках вытерты белые полосы. Самый смелый из мальчишек потрепал лошадь по холке, она покачала головой, шевельнула ушами, мальчишка похлопал ее по спине, погладил и вскарабкался на нее. Кобыла сделала несколько шагов и остановилась. Тогда мы все столпились вокруг, каждый хотел ее потрогать, каждый хотел потрепать по холке, самые нетерпеливые, отталкивая друг друга, пытались на нее забраться. Лошадь оказалась в высшей степени смирной и добродушной, она всем позволяла садиться на нее верхом, делала с каждым новым седоком по нескольку шагов и останавливалась. Могу сказать, что в ту осень все мы впервые ездили верхом, и хотя животное переступало еле-еле да еще прихрамывало, каждый из нас в воображении своем бешено мчался по осенним цветам.

Сколько мы ни смотрели по сторонам, нигде не было видно ни человека, ни распряженной телеги, и стука топора не доносилось из ближнего леса, мы же, гадая, откуда взялась лошадь, подумали было, не оставил ли ее на лугу какой-нибудь дровосек… Накопав осенниц с луковицами, мы вернулись в деревню, а лошадь осталась на Чилибинице.

На другой день мы нашли ее на том же месте, только она стояла мордой к деревне, словно ждала, что оттуда кто-то появится. Появились мы — некоторые из ребят притащили в карманах хлеб и веревки, дали лошади хлеб, потом повязали ей на шею веревку, и когда кто-нибудь садился на нее верхом, по крайней мере двое вели ее за веревку, а другие прутиками погоняли, и таким образом верховой, уцепившийся обеими руками за гриву, мог объехать весь луг. Потом седок сменялся, пока очередь не доходила до последнего из мальчишек. Над лугом неслись крики, крики воодушевления, все вопили «Н-но!», а когда дня через два на луг пришли девчонки посмотреть на серую кобылу и убедиться своими глазами, какие бешеные идут у нас скачки, торжество было полным. И песни мы пели, всякие песни, но главным образом солдатские, потому что все мы не раз видели, как поздней дождливой осенью, во время осенних маневров, через деревню проходит кавалерийский полк, квартирующий в ближнем городе. В дождливую погоду грязь в деревне — по колено, по грязи шлепают насквозь промокшие всадники, из лошадиных ноздрей валит пар, седла поскрипывают, на седлах покачиваются серые солдаты, и надо всем этим несется солдатская песня, от которой дрожат в окнах стекла. Дождь и туман скрывают протянувшийся через деревню полк, какой-нибудь отставший всадник или связной скачет в одиночку по жидкой грязи, а оконные стекла еще позвякивают. Вот и мы ездили верхом на приблудной лошади так, словно служили в кавалерийском полку, и как отставшие связные скакали в одиночку, догоняя ушедшую на осенние маневры кавалерию.