Страница 48 из 51
66
Я жил лучше и богаче вас, благодаря страданию и безумию, поэтому и в небытие хочу уйти с достоинством, как это подобает в такой величественный момент, после которого прекращается любое достоинство и любая величественность. Мой труп будет моим ковчегом, а моя смерть — долгим плаванием по волнам вечности. Ничто в ничтожности. И что же я мог противопоставить ничтожности, кроме своего ковчега, в котором я хотел собрать все, что мне было близко, людей, птиц, зверей и растения, все то, что ношу в своем внутреннем взоре и в своем сердце, на трехпалубном ковчеге своего тела и своей души. Я хотел все это иметь рядом с собой, в смерти, как фараоны в величественном мифе своих гробниц, я хотел, чтобы все было так, как было и до того: чтобы мне в вечности пели птицы. Я хотел лодку Харона заменить другой, не такой безнадежной и не такой пустой, невообразимую пустоту вечности облагородить горькими земными травами, теми, что прорастают из сердца человеческого, глухую пустоту вечности облагородить кукованием кукушки и пением жаворонка. Я просто развил эту горькую поэтическую метафору, я развивал ее страстно и последовательно, до конца, до совпадений, прорастающих из сна в явь (и обратно), из бесстрастности в неистовство (и обратно), переходящих из жизни в смерть, как будто нет границ, и обратно, из смерти в вечность, как будто это не одно и то же. Так, мое себялюбие — это только себялюбие человеческого существа, себялюбие жизни, противовес себялюбию смерти, и мое сознание, невзирая на иллюзии, противится ничтожности, с эгоизмом, которому нет равных, противится бесчинству смерти посредством этой страстной метафоры, желающей собрать вместе малую толику людей и любви, составляющих эту жизнь. Итак, я хотел, и все еще хочу уйти из жизни с образцами людей, флоры и фауны, разместить все это в своем сердце, как в ковчеге, запереть их в своих веках, когда они смежатся в последний раз. Я хотел эту чистую абстракцию пронести контрабандой в пустоту, которая будет способна втайне пронести ее сквозь врата другой абстракции, ничтожной в своей необъятности: сквозь врата ничтожности. Значит, надо было попытаться сжать эту абстракцию, сжать ее силой воли, веры, интеллекта, безумия и любви (себялюбия), сжать в такой мере и под таким давлением, чтобы она обрела удельный вес, который поднимет ее вверх, как воздушный шар, и вынесет за пределы мрака и забвения. Может быть, если ничто иное, останется мой материальный гербарий или мои записки, или мои письма, а что это, как не та сжатая, материализовавшаяся идея: материализовавшаяся жизнь, маленькая, тягостная, ничтожная человеческая победа над огромным, вечным божественным Ничто. Или хотя бы останется — если во Всемирном потопе утонет и все это — останется мое безумие и мой сон, как бореальный свет и как далекое эхо. Может быть, кто-то увидит этот свет, может быть, услышит это далекое эхо, тень прошлого звука, и поймет значение этого света, этого мерцания. Может быть, это будет мой сын, который однажды извлечет на свет божий мои записки и мои гербарии с паннонскими растениями (причем, незаконченное и несовершенное, как и все человеческое). Но все, что переживет смерть, это маленькая ничтожная победа над вечностью ничтожества, — доказательство величия человека и милости Яхве. Non omnis moriar.
Письмо, или Содержание
67
Керкабарабаш, 5.IV.1942
Дорогая Ольга! На твое письмо, которое ты передала мне через Бабику, отвечаю развернуто, потому что, хвала Творцу, вы умеете озаботиться темой переписки: мои дорогие родственники предоставляют мне множество поводов для написания какого-нибудь бульварного романа ужасов, с такими примерно названиями: «Дефиле в гареме» или «Праздник Воскресения в еврейской общине», или «Песочные часы» (все осыпается, дорогая сестра).
Ты можешь только пожалеть о том, что не приехала домой, потому что пропустила такое пасхальное угощение, которым два черногорских села могли бы спокойно питаться не меньше недели, или же на эти деньги можно было бы капитально отремонтировать дом. С другой стороны, мои дети в нетопленой комнате завтракали, обедали и ужинали холодным молоком, хотя я и подготовился к празднованию их скромной Пасхи, привезя им из Бакши 1 кг свинины, немного мякоти бедра, грудинку, сало, потроха. Но Судьба — собака, и все это сожрала.
История той холодно-молочной Пасхи началась еще пятого марта, в ту пятницу, когда мы вернулись от тебя в Барабаш (или же, когда вы нас, по версии Нетики, Марии и Жоржа, изволили выгнать вон).
Мы добрались домой из Бакши пешком, под резким ледяным ветром, бросив свой багаж. Программа, видимо, была составлена так, что после нашего возвращения прекращается гостеприимство, поэтому Нети не достала (разумеется, за деньги) того, что мне было необходимо, она даже не давала мне в долг посуду до тех пор, пока у меня не появится возможность перевезти свою. Напротив, вопреки обещанию, это одалживание посуды протекало в таких мучениях, что моя жена была вынуждена сразу же купить две кастрюли, 4 чашки, 4 ложки, жестяные тарелки и т. д., на сумму примерно восемь пенгё. Теперь у нас есть посуда, но нам с точно такими же мучениями дают немного капусты или немного промерзшей картошки, и с еще большими муками — немного места на плите.
Стало быть, ничего удивительного в том, что у моей жены, от того, что она у вас перенервничала и намерзлась, открылось преждевременное кровотечение, что сделало ее более нервной, как, впрочем, и меня. — Наша нервозность тем больше от того, что постоянно идет снег, и очень холодно, из-за чего мы даже не можем ни выйти из дому, ни начать обустройство квартиры; мука, которую ты нам дала, израсходована, у нас нет хлеба, я должен уехать, но не могу оставить свою семью без крошки хлеба. Моя поездка срочная, потому что уже 5-го марта должны явиться все железнодорожники, которые на пенсии, из-за возможного призыва на службу.
Нетина родня делает разнообразные мутные предложения в связи с покупкой муки: чтобы я купил два центнера пшеницы по цене 40 пенгё, они смелют ее без разрешения, и так до самой осени я смогу не беспокоиться о хлебе. Когда я не принял это предложение, тогда они сделали еще одно, еще более мутное: купить центнер пшеницы за 40 пенгё, а они отдадут мне свои карточки на муку; муку тонкого помола, для пирожных, я разумеется, могу не получать, потому что, зачем она мне, а только грубого помола, на хлеб (говорит твоя племянница Мария-Антуанетта). Вполне понятно, что я не мог согласиться на эти торгашеские штучки, а задумался, как мне самому себе помочь иным способом. Так я пять дней был без хлеба и думаю, что весь этот гевалт именно так и начался: коль скоро я не захотел пускаться с ними в мутные договоренности, то твоя племянница Мария (Ребекка) начала вести себя, как бешеная корова!
Наконец, 17-го марта прибыло избавление: Нандор и Берта. Они привезли нам хлеб, муку, фасоль, картошку и большое душевное облегчение, потому что я, наконец, мог уехать. Теперь же нельзя добраться из Барабаша в Нови-Сад налегке, поэтому мне пришлось зайти к Берте, чтобы что-то положить в портфель, иначе я бы дорогой умер от голода/жажды. На следующий день от Берты я поехал в Нови-Сад, где переделал все свои дела и сдал на отправку два шкафа, положив в них кухонную утварь и постельные принадлежности (что, к сожалению, все еще не прибыло). А когда я закончил упаковывать и выносить вещи, дом, в котором я жил, рухнул как замок из песка! Задержись я на мгновение внутри, то к великой радости моих родственников остался бы под обломками!
Из Нови-Сада я дважды писал Нетике, пусть побережется, и пусть они подождут, пока не рассчитаются со мной, если есть еще между нами кое-какие неоплаченные счета.
Двадцать восьмого марта я благополучно вернулся домой, и все было в полном порядке. Стоял прекрасный весенний день, и я радовался, что, наконец, смогу привести мою каморку в порядок, и начал перекапывать земляной пол в кухне. Назавтра опять похолодало, суровая зимняя погода. Это меня привязало проклятием безделья к комнате, точнее сказать, к кухне, где дети не могли ни учить уроки, ни играть. Моя жена, ощетинившаяся, как еж (из-за кровотечения, которое никак не останавливается из-за холода и нервозности), вместе с детьми сжалась в комочек у плиты, потому что пламя уже почти погасло. Тогда я говорю своей дочке, чтобы она положила кусок дерева в огонь. В этот момент из другой комнаты выходит твой племянник Жорж, и, услышав, что я сказал, начинает во весь голос орать, «что нельзя топить две печки сразу». Я и этот вызов проглотил, сжав зубы и кулаки, подумав о тех лесах, что у нас выгорели и превратились в золу, о чем я в свое время сказал, что они это делают, ибо не ведают, что творят.