Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 80

Марианне я дал о себе знать только после Нового, 1924 года. Послал ей роскошную, красочную открытку с видом Амстердама, на которой черкнул несколько слов, хоть и в кабаке, но заливаясь искренними слезами. Впрочем, не помню, точно ли я ее отправил. А если и выслал, то откуда-нибудь издалека и словно в пустоту и мрак.

Из Амстердама пошли в Средиземное море, и как будто тогда выдалась довольно продолжительная стоянка в Валенсии.

Как раз в дни большого карнавала 1924 года Иохансон водил меня по прекрасному городу. Мы не смыкали глаз несколько суток подряд. И очень долго и радостно вспоминали потом этот город. Тот самый город, куда я прибыл двадцать лет спустя прямо из африканского лепрозория, чтобы начать свою первую войну с Гитлером.

Подходил к концу сентябрь 1936 года. А следовательно, было мне тридцать шесть лет и пять месяцев — тридцать семь без малого. Я уже считал себя человеком бывалым. Все-таки годы надрывался, словно каторжный, в трюмах таких плавучих гробов, как «Клеопатра» и «Белая звезда». Прошел сквозь муки долины Киапу и сострадание «Милосердия господнего». Казалось мне также, что я достаточно хорошо познал войну и военные невзгоды.

Однако я заблуждался. Пришлось познавать войну заново и с азов, на земле и на воде, не подвластную человеческому разуму и отшибающую память. Истинно говорю: только обе эти войны с Гитлером — и та, названная испанской, и та, которую именуют второй мировой, — научили меня многому такому, о чем я и понятия не имел. А ведь я лично повидал не так уж много, действительно немного. Разве что раньше других начал узнавать, что готовят и собираются навязать человечеству фашисты, вермахт, вдохновители, сообщники и солдаты Гитлера.

Начал я свое образование в конце октября 1936 года в Мадриде.

Да, это был Мадрид, город, превращенный бомбардировочной авиацией в кровавое месиво. Я смотрел на него: днем все было серо от перемолотой в прах известки, камня и кирпича, от пепла и дыма. Все было серо: глаза мужчин, волосы женщин, трупы детей. Лишь по вечерам Мадрид мерцал красновато-бурым светом, точно действующий вулкан. И с интервалами в три-четыре часа появлялась новая волна бомбардировщиков: немецкие «юнкерсы» и «дорнье» под прикрытием «хейнкелей», итальянские «капрони». В среднем от сорока до пятидесяти машин в каждой волне.

Признаюсь, прежде я не знал, что значит бояться неба. Не знал, в сущности, что сулит даже небольшая бомба, которую летчик сбрасывает на цель, собственно не являющуюся никакой реальной целью. Ибо сбрасывает ее вслепую на город, кажущийся с высоты безлюдным, и тогда целью оказывается все, что угодно: храм, зверинец, школа, бордель, лечебница, цирк, музей либо приют, а обычно и чаще всего человеческое жилище, дом, которому фугаска пробивает перекрытие за перекрытием, выворачивает внутренности, выставляя напоказ рассеченные комнаты, обуглившуюся мебель, обои, путаницу арматуры, труб и балок, пока наконец не добирается до подвалов, где прячутся безмолвные или вопящие, погруженные в молитву или пьяные люди, которых либо милостиво убивает сразу, в первую же минуту, либо заставляет медленно умирать под грудой щебня, который не успевают разгрести вовремя. Я видел это и желал убивать, не испытывая в те минуты ничего, кроме всепоглощающей ненависти к этому рокотавшему моторами небу, которое терзало город и его обитателей. Повторяю: я приучался к этому впервые. Ни на одной из своих войн, ни в одной из адских переделок я не знавал чувства ненависти столь беспощадного и тщетного — ненависти ко всему, что рождалось и дозревало на этом испанском полигоне надвигающейся мировой войны.

А ведь это было только начало. Подходил к концу третий месяц фашистского мятежа против Республики. Для меня же, завершался первый месяц войны.

Сначала меня хорошенько прощупали, кто таков и что за доброволец. Объяснять пришлось долго, но мне поверили. И сразу отправили в Альбасете, где формировалась Интернациональная бригада. Однако на полное укомплектование этой части времени не хватило. Четыре колонны четырех генералов двигались на Мадрид, и Франко обещал миру, что возьмет столицу 7 ноября, в день девятнадцатой годовщины Октябрьской революции. Поэтому прямо из учебного лагеря в Альбасете наши едва укомплектованные роты и батальоны начали перебрасывать на самые горячие участки: на рубежи реки Мансанарес, в королевские сады и Университетский городок.

Я попал в роту, называвшуюся Балканской, которой командовал австриец, комиссаром был украинец, и в которой говорили еще на восьми языках. Штурм города, терзаемого бомбовыми ударами, продолжался с первых дней ноября. Сначала мы защищали Французский мост, где личный состав роты сократился на одну пятую. Потом в Каса-дель-Кампо отстаивали каждый метр земли, и мне уже не счесть и не вспомнить потерь. Помню, на нас шли цепи африканского легиона, двигались танки и в течение пяти минут погибли пять человек, пытавшиеся остановить их динамитными патронами, а потом под наши радостные возгласы эти машины горели вместе с экипажами.





С шестого ноября мы занимали оборону в Университетском городке, среди опустевших клиник, белых зданий и великолепных садов. В течение десяти дней мы не давали себя оттеснить, на одиннадцатый отбили несколько больничных корпусов и взяли в плен двадцать восемь человек. Не знаю, долго ли они прожили, но, пожалуй, дольше, чем те из нас, кто попадал в руки противника. Наверняка, дольше, и думаю, что кто-либо из их числа, возможно, вспоминает и поныне те дни, о которых я говорю. Франко четырежды менял сроки взятия города и наконец замолчал, словно выдохся. На нашем же участке несколько дней царило относительное затишье.

Следовательно, с 17 ноября мы стояли лицом к лицу: часть Пятого полка испанских коммунистов, три роты Интербригады — и батальон рифов, который сменил основательно потрепанный полк африканского легиона.

Под вечер семнадцатого числа рифы предприняли еще одну попытку прорвать нашу оборону. В районе анатомического театра дошло до рукопашной, заработали штыки и ножи, и все-таки мы даже малость продвинулись вперед.

С этого вечера стало по-настоящему тихо. Мы были так близко друг от друга, что «юнкерсы» нас не трогали, боясь попасть в своих. У нас воцарилось спокойствие, и тогда же появился на ничейной земле сухонький старичок, седой, как одряхлевший тюлень. Копошился он, совсем не прячась, был словно подслеповат и тугоух. Рифы постращали его несколькими выстрелами, он не испугался. Не услыхал, и как мы его окликали. К вечеру скрылся в подвале анатомического театра.

По-прежнему было тихо.

Девятнадцатого на рассвете с той стороны раздались всего два или три выстрела. Мы молчали. Я тогда стоял на посту неподалеку от анатомического театра. Утро было туманное, и вдруг впереди, прямо перед собой, я увидел этого старика: он волок за ноги труп Вичо, болгарина из Бургаса, молодого и красивого парня из тех, что одинаково хорошо поют, пляшут и воюют.

Я свалил старика на землю, ударил. Он почти не защищался, не понимал, за что его бьют. Старик принялся объяснять, брызгая слюной и тряся головой, что он просто сторож при анатомическом театре и что собирает в морг трупы тех, что помоложе да помускулистей, чтобы в анатомичке (когда там возобновится работа) имелся достаточный запас трупов, необходимых для науки и занятий со студентами. Я прогнал его, и мы занялись похоронами Вичо.

У Вичо было спокойное лицо и аккуратная ранка над переносицей. Это был уже седьмой наш боец, получивший пулю в голову на протяжении этих последних дней затишья.

Схоронили двадцатилетнего болгарина рядом с другими во дворе терапевтической клиники, у великолепной цветочной клумбы.

А потом я попросил у капитана Гульды отпуск на сутки. Хотелось попросту побыть в тылу, потолковать с людьми, выпить винца побольше, чем это было возможно на передовой. Хотел повидать семейство Хименесов, но вернулся в роту, никого не повидав, и отпуска этого полностью не использовал. Снова явился к капитану Гульде с особой просьбой. Я напомнил ему о том, что было уже известно всем и о чем сам он знал не хуже нас. За последние спокойные дни погибло семеро наших от прямого попадания в голову. А это могло означать лишь одно: между нами и противником, на ничейной земле, промышляет какой-то меткий охотник. Я попросил, чтобы мне разрешили заняться этим одиночным стрелком.