Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 80

Я завопил, что не чужая это земля. Мне было двадцать лет, и я не забыл рыцарских романов. Помнил также генеральские речи и полковые инструктажи первых дней войны. И поэтому прокричал ему в лицо, что во имя королевской… давней королевской Польши от моря до моря идем мы по стопам гетманов Скшетусского и Володыевского и что ради этого ничьей крови не жаль, ни моей, ни его, ни чужой. Я, пожалуй, хорошо это запомнил, ибо кричал не только наперекор ему, но уже наперекор и самому себе. Он же понимал шаткость моих доводов, вероятно, лучше меня самого. Насвистывая «Первую бригаду», Варецкий выколотил жирный костный мозг в котелок, угостил меня едой и выпивкой. Я ел и пил. И помалкивал.

Было это, помнится, где-то между Винницей и Киевом, на небольшом, до основания обглоданном войной хуторе, в котором мы застали только стариков, женщин и детей. С женщинами, как гласила молва, уже побаловались наши уланы. А жандармерия обнаружила двух большевистских комиссаров, мужчину и женщину. Старый, изможденный мужичонка с лицом, иссушенным голодом, показал нам за околицей, на краю неглубокого яра, горку желтоватой земли. Пошли мы с Варецким к этому яру, навстречу луне и теплу осенней ночи. Из степи тянуло сладковатым ароматом, я затосковал по лугам Заречья, упала звезда. Варецкий первым прервал молчание. Сказал мне наконец прямо, о чем думает: что именно из-за второй нашей войны, которую Начальник объявил Советам и их революции, он, Варецкий, утратил всю прежнюю веру и преданность Коменданту. Он присел на эту кучку глины, закурил трубку.

— Подумай, господин унтер. Подумай, Янек, — просил он меня с глубокой грустью. — Подумай и пойми: едва народ опомнился и начал вставать на ноги, он дал нам войну вместо хлеба. В моем доме теперь голод. Скажи, сколько таких домов в Польше?

Я тогда не смог ответить ему. Выругаться или поднять на смех. А уже следующей ночью нас разбудил внезапный сигнал боевой тревоги. Пришло известие о прорыве фронта, о том, что конная армия Буденного без труда вклинилась в наши боевые порядки, слишком растянутые, лишенные снабжения и не готовые к отпору. На рассвете неподалеку от хутора вдруг поднялась стрельба. Кое-кто из господ офицеров в одних кальсонах и нательных рубахах бросился к лошадям, пока сам полковник, задыхаясь от ругани, кому влепив плашмя саблей, а кому кулаком, не разогнал их по своим местам. Стычка была незначительной: по нашим с Варецким подсчетам налетело не более двух эскадронов с двумя или тремя тачанками. Но и она стоила нам нескольких солдатских могил и смерти очень хорошего офицера — капитана Адамца.

С этого дня началось отступление. Нет, не отступление это было, а бегство, беспорядочное и позорное, все более отчаянное. Ночь и день, день и ночь шли мы на северо-запад, к еще удерживаемой нашими, охраняющейся бронепоездами железнодорожной линии. Мы с Варецким добровольно перевелись в прикрывающую отход роту, которой полковник придал старейших кадровиков и целых пять станковых пулеметов. Но им не довелось поработать. Нас не атаковали. На горизонте появлялись небольшие группы конницы и спокойно следовали по нашему маршруту. Нетрудно было разгадать их осторожность: не здесь, а наверняка в другом месте должен замкнуться тот огромный котел, в котором наш полк — если не вся распыленная в паническом бегстве дивизия — ляжет под огнем, под сабельными ударами и копытами, посреди широкой степи. Мы знали — дело дрянь, надвигается буря. И несмотря на это, именно тогда в Варецком проснулся прежний вояка, и лишь благодаря ему, а не кому-либо другому наша рота сохранила какое-то присутствие духа и достоинство в этом неустанном марше. Однако передо мной он не ломал комедии. Посоветовал, чтобы мы оба попросту приготовились к смерти, ибо после того, как некоторые наши полки порезвились на этом киевском направлении, нечего было ждать снисхождения. И я обещал себе и ему, что не попрошу пощады — буду сражаться, пока не зарубят. Таково было мое окончательное решение.

Но тогда мы ошиблись. На другой день добрели до железнодорожной ветки. С севера уже заходила широким полукольцом красная конница, но нам удалось поспеть вовремя. Более того, нас обещали эвакуировать с очередным эшелоном, и действительно, к концу дня подошли со стороны Винницы два почти пустых состава, прикрываемые бронепоездом. С юго-востока надвигалась черная буря, неся желтые грозовые тучи. Из их тени выскочила кавалерия и тачанки. Мы грузились в вагоны под огнем, как загнанные бараны. Бронепоезд начал бить из орудий по степи, и бой закончился, прежде чем низринулись первые молнии июльской грозы.

Поезда шли на запад. Вначале они довольно часто останавливались, подбирая убегавших вдоль полотна людей. Потом для беглецов уже не осталось места. Мы отворачивались от солдат, бредущих на запад без оружия, надежды и достоинства. Варецкий уже тогда принялся ругать и поносить эту войну во весь голос, пока майор не вызвал его к себе и не пригрозил судом и суровым приговором. Он замолк, но я наконец начал его понимать. Не было ни воды, ни пищи. В одном из последних вагонов обнаружилось два случая брюшного тифа. Поручик Яронь застрелился.





Над зеленым степным простором стояло солнце, проплывали высокие и белые облака. Великолепная весна переходила в лето.

В бой мы вступили снова после трех дней бегства. Произошло это на линии Буга. Матери тогда уже не было в живых. Я об этом не знал, но и во мне умирало все, чему я поклонялся в юности, что было великой ее силой. Несмотря на это, мы с Варецким еще раз вызвались добровольцами в пулеметную команду, хоть и понимали, что ее обрекают на уничтожение.

Нам предстояло прикрывать подступы к броду до последнего патрона и последнего издыхания, и труднее всего было ждать. Мы видели, как на противоположном берегу реки натягивают колючую проволоку, преграждая путь на запад не только надвигающемуся противнику, но и нам. Впервые я видел тогда, как Варецкий, уйдя в заросли лозняка, пал на колени и со сложенными по-крестьянски руками молился сосредоточенно и долго. Я же написал коротенькое и веселое письмо матери и попросил Варецкого отослать его, если я не смогу сделать этого лично. Он согласился без возражений, потом мы оба старательно умылись и побрились, над чем никто не осмелился посмеяться, и многие ребята последовали нашему примеру, хотя доброй половине почти нечего было брить.

Первая атака обрушилась на нас перед рассветом, в густом тумане, который, однако, быстро рассеялся. Мы лежали на широкой, заросшей кустарником отмели. Даже окопались, что, в сущности, не имело ни смысла, ни значения. И знали, что второй волны нам уже не остановить. Главный удар кавалерии пришелся по нашему левому флангу. Там погиб поручик Карась и более половины несчастных перепуганных мальчишек, которые легко вызывались добровольцами на любое дело и еще быстрее погибали, поскольку не хватило времени подучить их военному ремеслу.

Первую атаку произвел всего один эскадрон. Когда же на краю недалекого леса показалась более крупная группа кавалеристов, ребята с левого фланга пустились наутек через реку, прямо на наши прикрывающие брод заграждения. Варецкий тщетно пытался остановить отходящих трусов. Несколько переправилось по мелководью, один, угодивший в глубокое место, утонул. Мы видели его, слышали крик, но уже некогда было заниматься спасением на водах. Из леса высыпала несметная масса конницы и, не обратив на нас внимания, повернула на север. Следовательно, оставался выход — разумный, но довольно малодушный: замереть, притаиться в лозняке, сделать вид, будто нас нет. Но это было невозможно, и я, приняв на себя командование после смерти поручика, дал приказ: открыть огонь. Я знал, конец близок. Три станковых пулемета, пятьдесят штыков — таков был наш актив. Но ведь полученный нами приказ гласил: держаться любой ценой. Значит, надо было платить эту цену. Едва мы дали несколько очередей, как они двинули на нас лавиной не менее трех эскадронов, и была это вторая — и последняя — схватка. Схватка, в которой погиб Варецкий и из которой, кроме меня, живыми вышли только четверо юнцов, и то лишь потому, что они вовремя попрятались в кусты, за что я обязан был отдать их под суд и чего не сделал.