Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 80

Тадек догнал меня у самого края газона. Она — ныне его супруга и мать его ребенка — стояла на отшибе, не в толпе, блистательная и даже прекрасная, просто картинка из иллюстрированного журнала на меловой бумаге. Ее светлые волосы впитывали в себя багрянец заката.

— Очень красивая, — сказал я и поинтересовался, давно ли они знакомы.

— Пойдешь к Шимонекам? — ответил вопросом на вопрос запыхавшийся Тадек. — И скажи, когда вернешься? Я хотел бы знать, когда вернешься?

— Поздно! — сказал я. — Желаю удачи и счастья! Будешь один на всем белом свете.

— Ты чего? — спросил он так неуклюже, что я еле сдержался от смеха.

— Ничего, — сказал я. — Говорю, что вернусь поздно. После одиннадцати.

Однако я плохо рассчитал время. Тем более что Люция, жена Шимонека, в тот день недомогала, ибо Теофиль в патриотическом порыве затащил ее в самую гущу толпы, теснившейся напротив правительственной трибуны. Грохот танков, тягачей и реактивных самолетов разбередил ее больное сердце, а жара в тот день была как перед грозой. Несмотря на это, она похваливала парад. За ужином Люция прислуживала нам по-своему — бесшумно, заботливо. Но по окончании последних известий вдруг стала задыхаться, губы ее посинели. Ей пришлось присесть, даже попросить лекарства, и эта редкая для нее просьба пробудила наконец бдительность мужа, заглядевшегося на повторный показ телевизионного фильма о параде. Хоть они упрашивали меня остаться в два голоса и вполне искренне, поскольку лекарство помогло и телевидение сулило еще знаменитый фильм и какие-то другие грандиозные развлечения, я все-таки простился, выругал в передней вдруг присмиревшего Шимонека и ушел в шумный, многолюдный праздничный вечер еще до девяти часов, то есть когда домой возвращаться было слишком рано.

Вдобавок с Вислы подул сильный, порывистый ветер. Упали первые редкие капли дождя. На площадках, где гулял народ, началось веселое оживление, кто-то перекликался под визг девчат, которым ветер высоко задирал юбки. С юга докатывалось тяжелое эхо надвигающейся грозы. Со старых лип в аллеях осыпался сладкий цвет, я присел под деревом, глядя, как пустеет веселая улица, и прикидывая, где бы преклонить одинокую свою голову.

В кабак не тянуло. В кино уже опоздал, поздно было также идти с визитом к хорошей и довольно миловидной женщине, к которой — не без ее согласия — усиленно сватали меня Шимонеки. В сущности, может, и не было уж так поздно в тот вечер и в тот день. Я остался бы у нее и всласть наслушался всяких глупых пересудов, пока не настала бы пора тьмы и тишины. Но слишком поздно было в моем и ее возрасте. Я не выдержал бы ее глуповатого добродушия больше недели, что она, пожалуй, понимала и чего даже не предчувствовал почтеннейший Теофиль Шимонек.

Я, ни о чем не думая, просидел в аллее до тех пор, пока по листьям и асфальту не забарабанил июльский ливень и бежать было уже поздно. Буря захватила левобережную часть города только краем и принесла густой и теплый дождь, словно предвещавший муссон. Я давно, еще со времен детства, когда у меня был маленький деревянный Иисусик, совсем не боялся июльских гроз. Они меня радовали, и я сбегал с высокого вала к реке поглядеть, как закипает и вздымается под ветром речная волна и молнии полыхают над колокольней собора и макушками темного леса.

Я пошел напрямик сквозь стеклянную стену дождя. И вспоминал, как забавлялся, шлепая по лужам и воздвигая запруды на пути ручейков. Но тут же промок до нитки и начал искать укрытия и лекарства от простуды. Из двух захудалых и замызганных баров меня выгнал густой смрад скверного пива и дешевого табака. В дверях третьего заведения загородил дорогу швейцар почти моего возраста, с багровой физиономией и седыми залихватскими усами.

— Извините, уважаемый, без пиджачка и галстучка… нет никакой возможности.





Возможность ради праздника стоила пятьдесят злотых. Я улыбнулся, глядя в его фарфоровые равнодушные глаза, заплатил с подчеркнутой любезностью, и швейцара словно смело с порога.

— Добро пожаловать, пан директор, — залебезил он.

Я шепнул ему на ухо пару таких слов, что он даже не успел обидеться и, пожалуй, даже почувствовал угрызения совести — уж не ошибся ли в начале нашего разговора. Чтобы не портить ему праздника, я потрепал его по затылку, а он согнулся, как мыслящий тростник на ветру.

Я протолкался к табуретам у стойки и попросил чаю с лимоном. Бармен в профессорских очках молча подал большую рюмку коньяку и нарезанный лимон. Я не запротестовал. Потом попросил принести настоящего чаю с лимоном и таблетку аспирина, что было исполнено с безупречной любезностью. Этим заказом я несколько развлек своих соседей. На трех ближайших табуретах покачивались в такт музыке четверо: двое элегантных мужчин в норме и две девушки, довольно захмелевшие, с туманом в подкрашенных глазах. Та, что была покрасивее, то и дело наклонялась в мою сторону и грациозно засыпала с широко открытыми невинными глазками. Я узнал одну из самых модных и талантливых молодых актрис. Узнал по голосу, чуточку хриплому и настолько обворожительно тягучему, что даже меня, когда она просила прикурить, бросало в жар.

Она была прекрасна. Но, разумеется, не так интересна и привлекательна, как невзлюбившая меня недобрая девушка, которую сегодня увел к себе Тадек. Многое ли она ему позволила?

Возле дома я оказался в десять минут двенадцатого. Дождь уже прошел, над городом мерцали звезды. В нашем окне было темно. Я поднялся наверх, но не стал отпирать двери. Сперва проверил, нет ли ключа в замке. Выругался, засмеялся — был. И тогда я ушел прочь от своих дверей на цыпочках, а потом шагал по чистым пустым улицам: снова Королевским трактом к Замковой площади, к колонне Зигмунта. Присел на гладкие ступени памятника, лицом к реке. Смотрел на отраженные в Висле огни правобережной Варшавы, видел также бледную спокойную луну, висевшую над еще не угомонившимся городом. В эту минуту мне не хватало одного человека: Теофиля Шимонека. Мне хотелось сказать ему несколько обыкновенных и добрых слов. Может, даже не одно «спасибо». Потом я спустился вниз, к Висле, где компания очень молодых людей танцевала и пела под гитару, и эхо их юных голосов неслось по набережной и по воде к откосам Цитадели.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Письма разносил старик, прозванный Колченогим.

Настоящее имя почтальона было забыто задолго до моего появления на свет, и даже мои родители его не помнили, зато не забыли они ходившие некогда и скорей всего ложные слухи о причинах, побудивших Колченогого в середине семидесятых годов оставить свою родимую сторону где-то в глубине прусских владений и, миновав по пути три кордона, города большие и малые, всевозможные деревушки и селения, добрести наконец до древних стен нашего городка, вросших в невысокий вал над рекой, затерявшихся среди мирных холмов и густых лесов и обрамленных широким поясом тощих нив и буйных садов, которые пышно цвели на южных склонах, — городка, где его, инвалида франко-прусской войны, приняли без особого недоверия, хотя первые годы достаточно было разговоров о том, что он оставил родину скорее не по причине какого-то несчастья, а преступления. Причем если в Заречье утверждали, что Колченогий еще под Седаном убил измывавшегося над ним унтер-офицера, то в самом городе преобладало мнение, что действительно убил, однако не офицера и не унтер-офицера (ибо после седанской битвы несколько месяцев провалялся в госпитале и вернулся домой с крестами и медалями за французский поход), а, убедившись, что помещичьи сынки забавлялись с молодой его супругой до Седана, во время Седана и после Седана, сжег усадьбу, убил жену и бежал от справедливого возмездия и собственного отчаяния в наши края, к людям любопытным, но великодушным, которым стал тихо и скромно оказывать полезные услуги, подряжаясь за небольшую плату кому печь наладить, кому подсобить по плотницкому делу; он колол дрова, чинил заборы и крыши, шинковал капусту и белил стены, пока окончательно не пристроился на почте истопником и разносчиком писем; и все привыкли к его молчаливому присутствию, к лицу, пересеченному шрамом, и негнущейся ноге, поскольку работал он на совесть, довольствовался малым, никому не мешал, был набожен и уважал здешние обычаи, и прощали ему нечастые приступы запоя, случавшиеся, собственно, не по его вине.