Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 80

— Понял, — сказал я, не покривив душой.

Вскоре мы уснули, примиренные и даже малость посмеявшись над всей этой липой, а уже на следующий день я рассказывал Щепану о великом празднике в долине Киапу, о доброте сердечной этих затерянных на мокром острове людишек, о разных танцах и пирах, в заключение (по совету и подсказке Франтишека) выдумал также совершенно новую историю о горячей и чистой моей любви к прекрасной жрице из соседней деревни, к деве нежной и пугливой, как райская птица. Именно это приключение глубоко тронуло сердце Щепана. Он бывал у нас чаще, слушал с огромным вниманием и трепетом. Несколько раз даже всплакнул над судьбой этой пугливой, как райская птица, девы. Но главное — приходил не с пустыми руками и кое в чем нам попустительствовал.

Однако тянулось это слишком долго. Не только для меня, но и для самого Франека. Быстро перестали забавлять его очередные выдумки и замыслы, которые и без того давались нам все труднее. Я сказал бы даже, что Франек начал их стыдиться. Быть может, больше, чем я.

Поэтому, когда Щепан, ублаготворенный очередной побасенкой, сердечно прощался и покидал камеру, мы притворялись, что вовсе не было речи о Новой Гвинее. Раза два (так мне кажется) Франеку хотелось узнать правду. Но было уже слишком поздно к ней возвращаться, прежде всего мне. Поэтому, чтобы заглушить и отбить неприятный привкус, который оставляли те бредни, Франек принялся в конце концов натаскивать меня по своей специальности. Таким образом, на пятьдесят втором году жизни я прослушал сокращенный, но вполне основательный курс новейшей истории со второй половины XVIII века до второй мировой войны, в котором делался особый упор на освещение роли радикальной польской эмиграции, ее связей с Марксом, ее участия в становлении I и II Интернационалов. Тогда же с огромным интересом и вниманием — и при активной помощи Франека — прочел большие отрывки из «Избранных произведений» Маркса и Энгельса, а также и «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» и «Историю польской демократии». Впервые со времен отца Антуана я читал так много и первый раз в жизни обнаруживал в книгах, таких сложных и, казалось, бы недоступных мне, столько созвучного моему собственному пониманию мира.

Франтишек учил меня умно, честно, проявляя большую терпеливость, не скупясь на объяснения.

Однако кончилось все это не наилучшим образом. Ибо настал такой день, когда я категорически потребовал, чтобы он поделился со мной своими знаниями еще об одном фрагменте новейшей истории, чтобы попытался распутать некоторые собственные наши проблемы. Те, в которых было очень много мест сложных и непостижимых.

Я спрашивал и настаивал: что было причиной моих собственных скитаний и благодаря чему, спрашивал, мы, и не только мы двое, переступили порог тюрьмы, хотя считаем себя честными и преданными коммунистами и каждый из нас в меру своих сил участвовал в создании такой Польши, которая явится осуществлением человеческих чаяний и надежд.

Тогда впервые за много месяцев я увидал на лице Франека ту отчужденность, которая порождается неприязнью и даже страхом. Но я не допускал, чтобы он в чем-либо меня заподозрил. Не считал это возможным. А ведь было именно так. Он увидел во мне свидетеля обвинения. Заговорил иными словами и иным тоном. Сделался вдруг человеком чужим, очень бдительным и осторожным. Разумеется, по-прежнему улыбался, говорил «мой дорогой», старательно соблюдал весь церемониал. Поэтому я не сразу смекнул, что, собственно, происходит. Не понял, почему вместо простого «не понимаю» или «не знаю» он начинает длинные проповеди об отсутствии доступа к документам, источникам, об отсутствии объективного подхода к реальному развитию конфликтов и ситуации в целом, об отсутствии необходимой для научного анализа информации о предмете. А поскольку я не поверил, что Франек способен вдруг шарахнуться от меня и уклоняться от ответа на мои вопросы, стал нажимать. Начал даже злиться. Собственно, еще в военные годы я начитался на западе кое-какой отравы именно о том, о чем так искренне и попросту спрашивал. Теперь я считал, что наша дружба уже давала право на такую откровенность. Ведь он видел: я сбился с курса, знал слишком мало. Наконец, близился триста шестьдесят пятый день моего заключения. Поэтому я просил человека, в ту пору самого близкого, чтобы он пожелал мне помочь. Его знания, осведомленность были неизмеримо шире моих. Он должен был понять, что вся суть моих вопросов сводится к просьбе: помоги — помоги отделить зло от зла, частную несправедливость от общих закономерностей, отдельные ошибки от всеобщей судьбы.

Об этом просил я. От души и попросту. А он вдруг отпрянул. Прикинулся, будто бы не понимает. У него было отчужденное лицо и страх в глазах, когда в конце концов принялся повторять уже знакомые мне слова об измене, грозящей нам изнутри, о необходимости борьбы жестокой и беспощадной.





Он говорил громко, все больше распаляясь и повышая голос. Однако не осмелился посмотреть мне в глаза. Когда он кончил, я вежливо сказал «спасибо». И не задал ни единого вопроса, хотя он явно ждал их. Повернулся к нему спиной, начал решать шахматную задачу: мат в три хода. Так вот несколько бесконечно тянувшихся дней мы по-настоящему ненавидели друг друга. Я ему не прощал его слов — он мне не прощал моего молчания. В камере наступило затишье, к тому же Щепан расхворался, а потом ушел в отпуск. Мы снова взялись за шахматы, иначе в камере трудно было бы дышать. Ненависть притупилась, на смену ей пришла муторная мелкотравчатая неприязнь. Как-то поздним вечером Франек попытался возобновить тот злосчастный разговор. Я притворился спящим.

Помирились мы в какой-то степени незадолго перед расставанием.

В одну из августовских ночей меня разбудили его вопли и стоны: лицо Франека было в поту, он корчился от боли, даже не слышал, о чем спрашиваю. К счастью, дежурил Щепан, который вызвал врача. Тот впрыснул болеутоляющее, констатировал приступ желчно-каменной болезни и перевел Франека в санчасть.

Он вернулся спустя двое суток, и тут мы кое-как помирились. Но для установления полнейшего согласия не хватило времени. Вскоре последовал второй приступ, за вторым — третий. По решению начальства Франека перевели в варшавскую больницу, на Раковецкую. Вскоре я узнал от Щепана, что его оперировали и через месяц после операции выпустили. А в день Нового, пятьдесят третьего года я получил лично от него посылку, которой насладились и потешились целых три камеры. В марте меня тоже перевели в Варшаву.

Вышел я в сентябре. Итак, вернулся я почти через два года. Это был великий праздник, когда впервые после долгого перерыва я снова вошел в линотипный цех, получил для набора легкий и разборчивый текст, поставил возле своего стула бутылку молока и воткнул половину сигареты в стеклянный мундштук. Через два человека от меня сидел старый партиец и знакомый: Теофиль Шимонек. Но все остальные были чужими. Чужой была типография — огромное предприятие, вступившее в строй, пока я отсутствовал. Совсем чужой была машина. Она сразу же омрачила мой великий праздник. Я очень старался. Однако терялся в тексте и клавишах и снова делал ненамного больше, чем прыщавый практикант, потевший в углу над старой машиной и учебным заданием.

Только после двух месяцев напряженного труда начал я выполнять норму, мог уже не стыдиться своей нерасторопности и познакомился с людьми, с товарищами по работе. Они перестали наконец подглядывать, не сияет ли над моим теменем ореол мученика. Принялись — уже запросто — приглашать меня на кружку пива, вытаскивали на футбольные матчи и тому подобное.

Тогда же прочел я проникновенный, хоть и не исчерпывающий некролог, посвященный товарищу профессору Франтишеку З. — «члену ПОРП, бывшему члену КСПМ, КПП и ППР, академику, кавалеру многих орденов, многократному лауреату, почетному доктору двух зарубежных университетов, ученому и патриоту…» — должен признаться, что Франек устроил мне сюрприз, которого я совершенно не мог предвидеть. Его последняя книга вышла уже после смерти автора. Я получил один экземпляр с коротким, написанным от руки письмом дочери покойного. Он оставил ей такое распоряжение — значит, помнил обо мне.