Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 80

Буду ксендзом, говорил я.

Викарий молитвенно складывал руки, но предупреждал, что доля сия весьма тяжела и священна есть, ибо много званых, но необычайно мало избранных, и так подслащивал свой слезящийся взор и глас, и так глубоко погружался в приторную смиренную гордыню, что я преисполнился к нему презрения, несмотря на расположение ко мне, веру, медовые конфетки и великую печаль, с которой он твердил о том, как неустанно, изо дня в день, час за часом человечество все распинает и истязает Иисуса, Иисусика.

Ах, так? — думал я, покрываясь потом от гнева. Сидишь тут со мной, на веранде, думал я, и стенаешь? Приходский ксендз после поздней обедни усаживается завтракать, и ему прислуживает хорошенькая племянница. Приходский ксендз треплет ее по щечке, подливает в кофе сливки, слизывает гусиный жир с пальца, посыпает яичницу укропчиком, макает золотистую булочку в золотистый мед.

А его там изо дня в день, час за часом распинают и распинают!

Буду ксендзом, но не таким! Не таким, как вы! — беззвучно кричал я.

Ибо хотя я и рассорился с тем моим первым, маленьким и склеенным, но не забыл ни о его деревянных мученических страданиях, ни о том, что он отвратил занесенный надо мной топор смерти, ни о наших прогулках по лугу, по лесу и росе. Я не позволю больше его — и подобных ему — приколачивать гвоздями и истязать. Не буду — как вы! — смиренный и обабившийся, шлепать от алтаря к веранде в черных юбках, в сутанах, из-под которых и штанов не видно. Шлем, конь и кольчуга святого Георгия! Меч Михаила Архангела! Вот какое выберу я себе облачение и стремительным галопом поскачу на все эти голгофы, где все еще «изо дня в день, час за часом…» Огнем и мечом буду спасать их от приговоров властелина Понтийского, выродка и подонка, буду защищать их от бездушия черни, от наемных убийц и терний! Изо дня в день, час за часом буду бить, и жечь, и вешать сволочей из Иудина рода на каждом перекрестке, на каштанах, колокольнях и медных цирюльничьих тазах.

В конце концов я рассказал обо всем этом деревянному. В самый сочельник, перед первой колядой. Он молчал, но соглашался. Склонил голову на правое, вывихнутое плечо и одобрительно кивал. А ночью был пожар. Сгорела вся правая сторона рыночной площади, и это укрепило меня в моих намерениях. Сгорели, не считая аптеки, одни только еврейские дома, так что в первый день рождества сам викарий в проповеди сказал, что бог — хоть милосердие его и беспредельно — не торопится вершить свой суд, но бесконечно в суде своем справедлив.

Я понял. В костеле стало шумно. Отец сказал матери что-то такое, что она тотчас же заткнула мне уши. И хотя в тот же самый день родители пустили в комнату за сенями четверых погорельцев — заплаканного портного Нухима с женой и двумя дочерьми, младшая из которых, Сара, была прекрасна, словно ангел в алтаре левого придела, — я все равно тогда знал, что к чему. Весной, тут же после наводнения, стали мы с Филипком Росицей сговариваться о том, чтобы летом увести у приходского ксендза двух лошадей и отправиться наводить порядок на Голгофе. Увы, Росица увяз на веки вечные в зарослях камыша под мостом (хоть я и не уверен, той ли весной это произошло), и я снова остался один. К тому же ксендз злонамеренно заменил облюбованного мною белого мерина на брюхатую клячу, я влюбился в Сару, а мой маленький деревянный Иисус навсегда затаился в молчании. Я решил подождать.

Затянулось это надолго. Я посетил Голгофу, Назарет и Синай лишь в 1942 году — не по своей, правда, воле.





Наш небольшой конвой — караван транспортных судов, сопровождаемый боевыми кораблями, — шел с Мальты в Суэц. Мой норвежец «Гломма» отставал из-за поломки в машине, а случилось это уже на широте Крита. Немецкая авиация накрыла нас за час до наступления темноты, так что горели мы отменно, хотя и недолго. Я не успел добраться до своей шлюпки, потому что осколок угодил мне в ребро, и это лишний раз подтвердило мою врожденную способность чудом избегать смерти. На моих глазах последний самолет раскромсал из пушки на мелкие и ровные щепки забитую людьми шлюпку. Затем мне удалось не попасть в водоворот, когда «Гломма» стал тонуть, а потом всю убийственно длинную ночь я качался на волнах под беспечно веселыми звездами. Я помню, восход солнца в тот очередной последний день моей жизни был великолепен: черные чайки на белой полоске зари. Я проклял тогда всех птиц на свете. Но я напрасно надрывался, понося птиц, бога и судьбу, ибо вопреки всякому здравому смыслу спустя час после восхода солнца меня выловил британский торпедный катер. Его команда единодушно расценила этот случай как real bloody miracle![1] Мне же было решительно начхать на это чудо. В то утро я подписал бы любую, самую унизительную капитуляцию. Ибо я знал, что снова выздоровею и снова пойду в священный бой, будто мне все мало!

Выловили меня одеревеневшего, распятого на черной воде, с темно-желтой рожей, свесившейся на вырванное из сустава плечо, с пробитым правым боком и треснувшим предплечьем.

Real miracle! — повторяли врачи и кое-кто из сестричек госпиталя в Хайфе, а меня неделю кряду трясла лихорадка, прямо как Иуду на осине, хоть я никого и не предал, дай отрекся совсем от немногого, если принять во внимание сорок два года, которые уже были у меня за плечами, поскольку мне привалило огромное счастье родиться в первый год расчудесного нашего столетия.

Когда над Хайфой стали кружить немецкие пикировщики, в две ночи нас эвакуировали под Назарет. От Иерусалимского шоссе меня отделял лишь холм, невзрачный и почти голый, словно горб отощавшего верблюда. Надо было на машине или пешком перебраться через полоску сыпучего песка, обойти горб с севера, чтобы оказаться на удобном и спокойном пути к месту всевозможных утех, к Иерусалиму. Правда, для этого следовало обзавестись надежным пропуском, что уже в первую неделю перестало осложнять божественное мое существование, ибо тогда не один я очень любил себя.

Ведал пропусками робкий, красневший по любому пустяковому поводу лейтенантик из Ипсвича. Баронет. Выпускник военной школы в Сандхерсте. Наверное, как раз там банда здоровых бычков пробудила в нем чистую, но испепеляющую страсть к высоким сильным парням. Ему было наплевать на то, что основатель их рода рубил саксонцев под Гастингсом, а дед, генерал, подавлял великий бунт[2] и собственноручно привязывал наиболее рослых сипаев к жерлам пушек. У dear little Francis[3] были красивые ноги, широкий таз рожавшей женщины и нежный тенорок, который даже от самых грязных, хотя и весьма по-детски сформулированных пакостей не переставал по-девичьи дрожать и не терял сладости.

Жалким он был поклонником, этот лейтенант Френсис М. Никогда не решался он переступить границу дозволенного. Влюблялся изо всех своих ничтожных сил, но, пожалуй, даже не осмеливался и подумать об осуществлении своих страстных порывов. Его презирали все ему подобные, в которых никогда не бывает недостатка в армии, тюрьмах, госпиталях, в мужских сборищах и стадах, отрезанных от женщин принуждением или несчастьем. Он избегал их, отдаваясь тихой, чистой и безудержной страсти — прямо-таки монашенка, завороженная солдатскими бицепсами святого Себастьяна.

Через две недели нашей чистой дружбы — а началась она на четвертый или пятый день после эвакуации из Хайфы — бедняга шел на любые жертвы во имя своей надежды и привязанности. Он изворачивался и лгал ради того, чтобы иметь возможность возить меня на служебном джипе. Для его Polish friend’а[4] не было в Иерусалиме слишком дорогих кабаков. Бледный от отчаяния и омерзения, он шел в бордель и платил вдвое, лишь бы девки оставили его в покое. Он убедил врачей, что здоровье героя-поляка не позволяет откомандировать его обратно в резервную команду, и добился нескольких очередных отсрочек — это должно было стоить ему не только унижения, но и фунтов.

Я уже тогда подозревал, а сегодня знаю: меня по-настоящему любили несколько женщин, я мог бы быть живым богом в одной деревеньке на Новой Гвинее, а прокаженные в окрестностях Найроби, которых я защищал от похитителя душ, целовали тень от моих рук. У меня была настоящая мать. У меня были настоящие друзья. Но, пожалуй, никто из них не верил в меня так беззаветно, как лейтенант Ф. М. из Ипсвича.