Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 80

— Вернулся, — говорила она, орошая слезами мое плечо. — Не было тебя, и вот ты вернулся. Теперь ты никуда не уйдешь от меня.

— Никогда! — клялся я. — Никогда и никуда! — несколько раз клялся я нашим счастьем и обеими нашими головами, будучи глубочайше убежден, что никогда не нарушу этой клятвы.

Альфред Бомбек был человек скрытный и хитрый. Марго до сих пор не знала, почему я столь внезапно исчез с ее глаз в последний день апреля тридцать второго года. Но поскольку Альфреда уже не было, и она вспоминала о нем с искренней нежностью, я не стал объяснять ей, какую роль в моей судьбе сыграл мосье Бомбек. Я все свалил на эту свинью Казареса, ни словом не упомянув об участии Альфреда. В конце концов, бретонец имел право возненавидеть меня. Я не был барончиком и даже не вознаграждал от щедрот своих его жену. Половина порта смеялась над теми рогами, которые так откровенно она наставляла ему со мной, и следует честно признать, что другой на его месте поступил бы иначе. В Марселе нетрудно найти громил и живодеров, которые за небольшую мзду могли бы позабавиться с таким жеребчиком, каким я был в начале тридцатых годов, и ослепить и оскопить тоже. В сущности, Альфред проявил вполне достойную сдержанность. В его пользу прежде всего говорило то, что он не тронул Марго. Ни пальцем, ни словом. Ну и сошел со сцены в весьма подходящее время — достаточно рано, чтобы вдова Бомбек могла с такой откровенной радостью встретить меня, как она это сделала 18 марта 1939 года, и вместе с тем достаточно поздно для того, чтобы у нее появился какой-нибудь совершенно новый преемник супруга и претендент на сердце, постель и кассу мадам Бомбек, любимой моей Марго.

Марго не очень настойчиво допытывалась, откуда я взялся, почему такой жалкий и нищий? Она была умна. Локоть быстро заживал. Я отъедался, раздавался вширь. Раз-другой вскакивал ночью с криком. На улице громыхали грузовики, идущие в порт, а я орал, что это «дорнье», «хейнкели», что вот-вот полетят бомбы, так пусть же Марго бежит в подвал… и покрывался потом от стыда, когда она зажигала ночник под розовым абажуром и смотрела на меня с удивлением и даже как будто немного насмешливо.

Ей не пришлось долго ждать моей исповеди. Достаточно было первой солидной порции коньяка, чтобы я разнюнился перед нею, кляня всех и вся, а больше всего себя и свою кретинскую тупость.

— Зачем мне все это было нужно? — вопил я, молотя кулаком по столу, так что отскакивала фанеровка. — No pasarán! Hijo de puta! Pasaron, tu compren des?[24] Они прошли по нашим головам и ребрам как хотели! В немецких сапогах, в итальянских крагах, с мавританской музыкой, осененные высочайшим благословением.

Она слушала, неподвижная и молчаливая, хоть в своем пьяном экстазе я то и дело переходил на польский и испанский, колошматил в стены, ломал мебель и в конце концов разбил ее любимую вазу с портретом Греты Гарбо. Я кричал так громко, что начали стучать сверху, сбоку, а в дверях мелькнуло обеспокоенное лицо Мохаммеда. Я бросился на него. У Мохаммеда было лицо мавра — одного из тех мавров, которые, захватив в плен летчика Педро Галана, разрезали его на ровные куски и отослали их нам на немецком «хейнкеле».

Мохаммед удрал, а я запутался спьяна в собственных ногах, упал прямо на недолеченный локоть и взревел, как пятилетний слюнтяй.

Она подняла меня, ma belle petite mère[25], осушила мои слезы, успокоила.

— Я знаю, зачем тебе это было нужно, — долго шептала она ночью. — Чтобы ты вернулся ко мне! Чтобы ты… чтобы ты… ко мне!

Наутро мы купили приличный, скромный паспорт, из которого явствовало, что я гражданин Канады и прибыл в Марсель прямо из Квебека, даже мысленно не заглядывая в Испанию. В воскресенье мы уехали далеко за город, в сторону Ниццы, устроились на берегу небольшой бухточки с голубой и прозрачной водой. С соседней, знакомой нам фермы служанка принесла бутылку вина, сыр, белый хлеб; в бухточке крикливые молодые чайки учились охотиться.

— Послушай! — говорил я. — Выслушай меня, бесценная моя! — просил я. — Я постиг раз и навсегда: есть только одно счастье на свете. Когда-то я умел молиться. Забыл. Отец Антуан хотел меня вновь научить, но ему не удалось. Однако он все-таки научил меня — был такой случай — не взывать всуе ни к богу, ни к своей судьбе, ибо человек должен трудиться сам! Тем более что он песчинка, прах, дерьмо и не в силах изменить мир к лучшему, как бы ни пыжился, хоть до седьмого пота, хоть до грыжи. Понимаешь?





Она смеялась. Знала, куда я клоню, и ее вовсе не интересовали все эти выкрутасы, с помощью которых я готовил почву для объяснения.

— Вижу, — говорил я, — что понимаешь. — Ибо мне казалось, что черное — это черное, а белое — белое. Думал, что могу ухватить за бороду самого господа бога, я — непобедимый солдат революции!

Я еще долго и сбивчиво говорил, что только она есть и может стать счастьем моей жизни.

Наверное, ни одна женщина из тех, что я встречал и любил, не слышала от меня столько сладчайших слов и словечек, которыми я осыпал белые колени Марго, выставленные на солнцепек, на мое обозрение. Я признался ей, что никто и ничто уже больше не влечет меня, кроме нее и жизни с нею. Я прямо не просил ее руки. И вовсе не оттого, что стыдился. Раскрыл ей свои планы: я знал несколько дорог и притонов контрабандистов в Пиренеях. Пограничники и жандармы тоже хотят подработать и еще долго будут охотиться лишь за политическими. Поэтому выждем с полгода. Для начала мне хватит вполне скромного займа, и не далее как поздней осенью я не только верну капиталец и проценты, но и смогу войти в дело с собственной долей, не по-нищенски. Докажу, говорил я, что сам сумею встать на ноги, без того чтобы меня вели за ручку и поддерживали за задницу, и что я вовсе не намерен, словно младенец, цепляться за очаровательную грудку. И говорил я все это с глубочайшим убеждением и бесконечной влюбленностью в Марго и в ту жизнь, которая так восхитительно складывалась у меня в моем воображении.

Марго перестала смеяться. Она слушала с волнением и с гордостью. В глазах ее я видел радость, оттого что я не собираюсь просто разлечься на месте Альфреда, брюхом кверху, мордой в тарелку, что, добиваясь ее руки, я стремлюсь показать свою мужскую предприимчивость и отвагу. И большего ей не требовалось.

— Нет, — проговорила она, показывая на мою перевязанную руку. — С этим покончено. Того, что у меня есть, хватит на двоих.

Так прозвучало самое восхитительное признание в любви, которое я когда-либо слышал от Марго Бомбек. Она запретила мне говорить. Мы сидели молча в обнимку, море на западе загорелось от солнца, потом погасло, чайки угомонились, несколько яхт уплыли в тень, мы были поразительно счастливы. Когда холод прогнал нас с прибрежных камней, мы отправились на ферму. Мы были так умиротворенно счастливы, что в ту ночь, словно влюбленным детям, нам было достаточно того, что мы лежим рядом, держась за руки. Я подумал, что у нас будет двое детей — дочь и сын, что это будет здоровый и красивый приплод, из хорошей конюшни, от счастливых родителей.

В такие минуты люди думают об одном и том же.

— Послушай, — шепнула Марго, когда луна стала вползать в окно. — Я ведь не так стара для того, чтобы родить.

Когда она уснула, я подошел к окну, смотрел в него невидящими глазами. Потом высоко над морем загудели моторы. Летело их несколько, они захлебывались от напряжения. Я был уже здоров и потому совершенно спокойно подумал: ночные учения, французы, это совсем иной звук, чем тогда, все огни набережной, включая и созвездие порта вдали, по-прежнему горят, можешь спать спокойно. В свете почти полной, но подернутой легкой дымкой луны смазывались все очертания, все было серо. Я мог спать спокойно, но я не уснул до рассвета. Марго дышала тихо и легко — на ее высоком лбу выступили крохотные капельки пота, она дышала, чуть приоткрыв рот, тишиной ночи.

Все было серо. Дым, известковая пыль от размолотой штукатурки, человеческие лица и глаза. Все было таким в этой проклятой мельнице, в которой «хейнкели» и «дорнье» перемалывали Мадрид в кровавое месиво. Я не видел Варшавы — ни в сентябре, ни потом, в те месяцы сорок четвертого года. Мне говорили: заткнись и не болтай о войне, если ты этого не видел, ибо ты ничего о ней не знаешь. Я смиренно умолкал, как и тогда, когда Шимонек или вторая Марианна принимались неумело объяснять мне, что означают слова «Аушвиц-Биркенау». Но я-то ведь знал свое: я видел Мадрид. Пятисоткилограммовые бомбы, падавшие на больницы и дома. Полигон. Огромный доваршавский полигон, благодаря которому штаб военно-воздушных сил Германии смог внести свои коррективы в оперативные принципы «Fall Weiss»[26].