Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 80

— Я всегда просил у господа, — серьезно говорил Эзехиль, — хорошую, хозяйственную и благочестивую жену. Но я был справедливо наказан за свою гордыню. Помните, brothers[21], что сказал бог Моисею на горе Синайской: не взывай всуе имя господа своего, не требуй от небес слишком многого.

— Изменила тебе, сука! Да? Сатана! Perkele![22] — ругался финн Маэки, жена которого уже в первый год разлуки превратила его дом в бордель. — Сука! Все они суки и только суки!

А вот и нет!

Юдит вовсе не изменяла своему мужу. А когда Эзехиль принялся растолковывать нам подробности своего несчастья, в каюте стало совсем тихо. Ибо Эзехиль рассказывал с такой откровенностью, от которой звенело в ушах и пересыхало в горле. При этом повествовал он совсем невинно, с непонятной, но все-таки самой честной наивностью.

В жены он получил дочь из столь же благочестивого и целомудренного семейства, каким было и его семейство и он сам. Но уже первая после венца ночь явилась неожиданностью и грозным предостережением, хотя и принял он в чистое свое ложе девственницу.

Эзехиль не утаивал от нас никаких подробностей. Юдит завыла от боли, забыла о боге. Она преобразилась мгновенно и безвозвратно. То была уже не Юдифь, а Иезавель.

Кто тому виной? Эзехиль не мог ответить на этот вопрос. Предполагал, что главная вина лежит на нем. Он в соответствии с божеской заповедью хотел пробудить в ней плодовитость женщины. Но пробудил лишь страсть, необузданную и бесстыдную. В довершение всего и сам поддался ей, и, пока они были вместе, не было от нее никакого спасения.

Мы слушали эту историю, не смея взглянуть друг на друга, а тем более на него. Зато мы смотрели на разложенные перед нами фотографии. Эзехиль говорил о Юдит и о разладе со своей совестью, но самое паскудное было в том, что он говорил об этой очаровательно застенчивой барышне с фотографии с самым искренним благочестием и горестным чувством вины. В каюте номер три не было новичков. Средний возраст достигал сорока, это означает, что мы видели в своей жизни по нескольку борделей и знали порядочно потаскух. По рукам тут ходили открытки, купленные когда-то в Марселе, Танжере или Гамбурге. Над койками висели цветные снимки голых дам, ибо правда, что во время долгих рейсов нет от них спасения. Лео Шумахер, толстый дейман из Торонто, умел рассказывать такие истории, после которых сам святой Августин не удержался бы от греха, и пусть тот, кто плавал, не морочит мне здесь голову россказнями о мужской выдержке.

Все это оказалось, в сущности, детской забавой по сравнению с тем спектаклем, который устроил нам Эзехиль, рассказывая о доброй своей женушке. И она в самом деле была такой: доброй, работящей и глубоко набожной дамочкой. Столь же нетерпеливо, как и Эзехиль, ждала она беременности. И каждый вечер, а порой и в белый день она нежно напоминала ему, дабы он не откладывал завещанных священным писанием усилий. И он, признавая ее правоту, ничего не откладывал, ничего не оттягивал. Месяц, однако, сменялся месяцем, и каждый приносил крушение очередных надежд. Отчаявшийся Эзехиль сначала один отправился к врачу, затем оба они прошли соответствующие обследования, в результате которых ни у одного из супругов не было обнаружено никаких отклонений от нормы.

— Дорогие мои, — сказал врач. — Оба вы делаете все необходимое. Остается, таким образом, только… Было делом более чем очевидным, что жена Эзехиля никогда не читала никаких учебников разврата, не рассматривала открыток из Танжера или же, к примеру, гравюр Джулио Романо к циклу Аретина, известных под названием «Gli posizioni». Что из того? Квакерский бог Эзехиля в сговоре с вездесущим дьяволом биологии сыграл с ними обоими — а главным образом с Эзехилем — неслыханно злую шутку. Ибо в Юдит пробудился поистине самородный гений изобретательности — изобретательности, перед которой у Эзехиля не хватало сил устоять. И мы слушали.

Наконец дело дошло до самого паршивого: Эзехиль заплакал.

— Я должен был бежать! — воскликнул он рыдая. — Я должен был бежать от ненасытного греха нашей любви. Ведь я люблю свою жену, ребята. Тщетно взывал я к богу, тщетно молили мы его о сыне. Я должен был уйти, и она поняла это.





Никто из нас в те годы не грешил чрезмерной деликатностью в чувствах, особенно же когда речь заходила о бабах. Но на этот раз никто не решился даже улыбнуться. Эзехиль умолк, а мы удирали от него, как от заразы, под первым попавшимся предлогом. Кто только мог, выпрашивал у дежурного боцмана увольнение на берег, кому не удалось выклянчить аванса, шел к главному ростовщику судна, к третьему механику. Не стану скрывать: сам чуть было не решился. Если бы у меня только нашлось достаточно денег на билет до Питтсбурга…

На другой день, уже после выхода из порта, во время первой вахты Эзехиля, который по собственной просьбе получил самую паскудную работу, какую только можно себе придумать на танкере (пошел в котельную кочегаром-тримером), кто-то стянул у него все снимки Юдит.

В нашей каюте не было воров. Случалось иногда — но редко, — «брали взаимообразно» чужие, хитроумно припрятанные бутылки, еще реже — сигареты. И как правило, вор сам признавался, получал отпущение грехов — иногда по роже, а чаще отрабатывал за потерпевшего вахту. Кара сводила на нет вину.

На этот раз кража была настоящая. Это было больше чем кража. Несмотря на это, никто из нас не стал искать виновника, хотя у меня, например, не возникало сомнений, что был им смазчик Маэки, тот самый Маэки, который еще перед войной отсидел три года за покушение на жизнь собственной жены.

Мы ни словом не обмолвились по этому поводу, предоставив событиям идти своим чередом. Тем более, что сам Эзехиль не жаловался, пропажа вызвала у него даже что-то вроде облегчения. Потом стало ясно, что вора тоже обокрали. Один снимок конфисковал у повара сам капитан, а история Эзехиля в двадцать четыре часа стала достоянием всего экипажа. Передавали ее из уст в уста, приятель приятелю, по большей части один на один, и, надо сказать, повторяли без сальных или похотливых смешков, без крепких словечек. Почтительно отнеслись и к имени женщины: Юдит.

И так вот Юдит, молодая жена Эзехиля, вступила на борт «Абердина» и надолго осталась с нами — молчаливая, нежная и послушная. Женская ее тень, тень с мягкими чертами лица, с чистыми глазами и застенчивой улыбкой, еженощно изменяла целомудренному Эзехилю на множестве коек и на множество ладов. У него самого камень свалился с души — он прилежно работал, еще прилежнее молился, спал без снов и наконец-то со спокойной совестью. В общем, его любили. Но кое-кто отзывался об Эзехиле с ненавистью.

— Обезьянья гнида! — кляли его за глаза Маэки, Лео, два итальянца, два шотландца и один цыган. — Кто его просил исповедоваться, отродье павиана!

Что это было? Ревность? Да. Кое-кто из них по-настоящему полюбил прекрасную тень Эзехилевой жены. И хотя, не исключено, все это может показаться смешным и жалким, я запрещаю кому бы то ни было издеваться над этим убожеством дальних плаваний.

Мы вышли тогда из Галифакса в 27-й день ноября 1942 года. Известно было, что в прошлом месяце потери конвоев, шедших атлантическим курсом, превысили уже полмиллиона брутторегистровых тонн, потопленных «хейнкелями», «дорнье» и подлодками, и большая часть этих потерь приходилась как раз на самые изношенные танкеры. Такие, например, как наша безымянная в портах посудина, ибо по правилам военного времени только в момент присоединения к конвою мы вывешивали на носу визитную карточку с надписью «Абердин», и это название вызывало у самых бывалых моряков веселое ржание и жалостливые издевки. Ибо «Абердин» был почтенной калошей и последним криком техники уже в 1911 году. Чем он был в 1942 году, пожалуй, нет надобности объяснять.

Еще одно. Мы шли на сборный пункт конвоя, получившего кодовое наименование «HX-217», прекрасно сознавая, что будем самым слабым и самым тихоходным судном во всем «HX-217». Мы знали, какая плохая у нас маневренность, какие старые котлы и как мало у нас шансов. Под нашими ногами, в чреве усталого кита, плескались только несколько тысяч тонн очень легко воспламеняющегося материала. Нефть превосходно горит и на соленой воде. Достаточно одной торпеды. Мы знали об этом очень хорошо все — начиная от сопливого стюарда — еще до того, как завербовались на борт морского танкера «Абердин». И никто не принуждал нас к этой службе. Никого не заманивали в этот гроб на шанхайский манер, никого не спаивали, чтобы вынудить подписать контракт, и никого силой не втаскивали по кривому трапу. Мы плыли по собственной воле и по собственному выбору. Каждый в согласии с личными своими заповедями, хоть в большинстве своем они очень сильно одна от другой отличались. Кто хотел, любил или чувствовал потребность, мог молиться вволю: на вахте, перед вахтой, после вахты, мог беспрестанно поминать имя господа своего и по примеру Эзехиля надоедать провидению. У нашего добропорядочного квакера не нашлось, однако, последователей. Более того, не поминать имени господа всуе предостерегал Эзехиля тример первой вахты, тунисец Хабиб, второй после квакера святоша (только что мусульманин).