Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 164



Все в Париже испытывали в этот момент огромную потребность в согласии; вот почему Дантон пришел к якобинцам, вот почему Дантон председательствовал на заседании — Дантон, этот жесткий человек, обладавший речью язвительной, но не злобной, ибо у него, как у всех сильных натур, недоставало настоящей желчи. Поссорившись с Жирондой, он решил помириться с Жирондой в лице Ролана и его жены; вот почему, когда в Опере приготовили ложу министра внутренних дел, Ролана, для приема Дюмурье, Дантон, в ожидании Дюмурье и Ролана, усадил там свою жену и сестру; однако Дантон не взял в расчет щепетильность г-жи де Ролан; г-жа Ролан вошла в свою ложу, опираясь на руку Верньо, и, обнаружив там, по ее словам, двух женщин неприятного вида, отказалась туда войти.

Как видим, мадемуазель Манон Жанна Флипон, в замужестве Ролан, сделалась очень разборчивой.

Как мы уже говорили, одна из этих женщин была женой Дантона, другая — его сестрой.

Дантон обожал свою жену, очаровательную женщину с золотым сердцем, которая чуть было не умерла, захлебнувшись в сентябрьской крови, и в самом деле умерла пол года спустя.

Он был безумно оскорблен презрением со стороны г-жи Ролан.

Тальма взялся все уладить; он устроил в честь Дюмурье праздник, на который собралась вся Жиронда и часть первых якобинцев. Там были Шенье, Давид, Колло д'Эрбуа, Верньо — Жиронда, политику, искусство. Там были все очаровательные женщины, какие выступали в ту эпоху на театральной сцене, и среди них — добрая и прелестная мадемуазель Кандей, автор «Очаровательной фермерши», любовница Верньо.

Увы, если бы какой-нибудь прорицатель пришел в это блистательное собрание, где политические партии забыли о своей розни, чтобы воздать почести победителю при Вальми, и предсказал бы одним эшафот, другим — измену, а третьим — изгнание, какую пелену глубокой печали он набросил бы на этот праздник!

Однако пришел туда не прорицатель, а некто похуже.

Внезапно там появился Марат.

Он выглядел более уродливым, более грязным, более желтым по виду, более исхудалым, более исполненным желчи и угрозы, чем когда бы то ни было; он отыскал возможность раскрыть вред, который Дюмурье нанес участвовавшим в сентябрьской резне волонтерам, выгнав их из рядов своей армии, и пришел сюда, чтобы от имени якобинцев потребовать у него отчета в этой аристократической чувствительности.

Он направился к генералу, чтобы учинить ему допрос. Дюмурье поджидал его.

Возможно, лишь один он не побледнел, видя, как Марат пересекает разделявшее их пространство в десять шагов.

Когда они оказались лицом к лицу, генерал и трибун, воин и писатель, начал атаку солдат.

— Кто вы такой? — спросил он Марата.

— Я Жан Поль Марат, — ответил тот.

Исполненная смертельного презрения улыбка промелькнула на губах Дюмурье.

— Мне говорили, что вы некрасивы, но меня ввели в заблуждение: вы уродливы.

И, выплюнув ему эти слова в лицо, он повернулся к нему спиной.

Марат в ярости удалился и отправился скулить в Якобинский клуб.

Но, еще когда Марат только вошел в гостиную, Дюгазон схватил каминную лопатку и раскалил ее в огне, а теперь, когда тот удалился, взял горсть сахарной пудры, сжег ее на этой лопатке и, старательно пройдя по следам Друга народа, очистил воздух везде, где эта ядовитая гадина его отравила.

Двадцать третьего октября Дюмурье вернулся в Валансьен. Там он встретился с Бёрнонвилем и герцогом Шартрским. Герцогом Шартрским, вместе с которым ему предстояло пять месяцев спустя эмигрировать, и Бёрнонвилем, которого ему предстояло тогда же выдать врагу.





К этому моменту положение дел существенно изменилось, хотя со времени сражения при Вальми не прошло и двух месяцев; мы в свой черед перешли границу повсюду и завладели Пфальцем, Савойей и Ниццей.

Во Франции же, одновременно с этим, Республика, подобно Гераклу в колыбели, совершала свои грозные деяния, свидетельствующие о ее силе: она приняла указ о смертной казни эмигрантов, захваченных с оружием в руках; она упразднила орден Святого Людовика, на глазах у всего народа уничтожила корону и скипетр и затеяла судебный процесс над Людовиком XVI.

Дело в том, что Франция была едина, а Европа была разъединена.

И потому на этот раз мы перенесли войну туда, откуда она к нам пришла: после победы, одержанной при Вальми над королем Пруссии, нам предстояло одержать победу при Жемаппе над императором Австрии.

Вечером 5 ноября 1792 года, после пары незначительных боев, французская армия приготовилась к генеральному сражению и расположилась биваком перед лагерем австрийцев, которые окопались на высотах, кольцом прилегающих к городу Монсу.

Странный вид являла эта армия, численность которой могла бы достигать примерно ста тысяч человек, если бы Дюмурье вследствие своей оплошности не отстранил от нее две дивизии, находившиеся под командованием Ла Бурдонне и Баланса.

Балансу было поручено вести наблюдение над Маасом и помешать австрийцам привести подкрепление. Поскольку г-жа де Жанлис приходилась Балансу тещей, он, вполне естественно, был орлеанистом, и Дюмурье предоставил ему как орлеанисту этот пост, способный прославить того, кто его занимал. Ла Бурдонне, напротив, был послан в северном направлении; он был якобинцем, и его хотели отстранить от будущей победы, поскольку все командующие республиканской армией, начиная с Дюмурье, были роялистами. Диллон, Кюстин, Баланс — все они принадлежали к королевскому двору, так что при Жемаппе, как и при Вальми, победили не генералы: победила армия.

Армия, лишенная хлеба, водки, обуви, одежды; армия, которая в день сражения, не получив и к полудню продовольственного пайка, пошла в бой натощак, проведя перед этим ледяную ночь в болотах.

Но в этой армии пребывал дух свободы, эта армия имела великолепный символ веры, именуемый «Марсельезой», эта армия имела убеждения, придававшие ей железный характер и сознание собственной правоты.

Она была нелепой на вид, эта армия, и легко понять, что она могла вызывать смех у лощеных эмигрантов и старых и суровых австрийских генералов, воспитанных в традициях принца Евгения и Монтекукколи; это были отряды волонтеров, не имевших мундиров; солдаты батальона Луаре, к примеру, в бой шли в блузах и хлопчатых колпаках; разве была возможность поверить, что победа, будучи женщиной, капризницей, кокеткой, когда-нибудь влюбится в подобных солдат?!

XIII

Мы уже сказали, что вечером 5 ноября две армии оказались друг против друга, и только тогда наши солдаты смогли оценить силу позиции, занятой противником.

Имперцы отступили, чтобы завлечь нас к Жемаппу, и мы находились теперь рядом с ним.

Наша армия оказалась на лугу, а точнее, среди топей, к которым по двум крутым склонам спускались вниз деревни Жемапп и Кюэм; обе эти деревни были укреплены высокими зубчатыми брустверами, а главное, тем, что на плато, позади шестидесяти пушек, стояли в резерве девятнадцать тысяч солдат из отборных австрийских войск.

Помимо того, в распоряжении австрийцев был находившийся позади этих деревень Моне, союзный с ними укрепленный город, обеспечивавший их всем, в чем они нуждались.

Так что у противника продовольствия было в изобилии, у нас же его не было совсем.

При Вальми все обстояло противоположным образом.

Зрелище французской армии было настолько плачевным, что, хотя она была на треть многочисленнее австрийской армии, герцог Саксен-Тешенский, главнокомандующий имперскими войсками, не счел своевременным пускать в ход шесть тысяч солдат, стоявших в резерве в Монсе, и они оставались неиспользованными в течение всего дня 6 ноября.

В ночь накануне сражения генерал Больё, бельгиец, пытался побудить главнокомандующего имперской армией напасть на нас со своими войсками численностью около двадцати восьми или тридцати тысяч человек и уничтожить нас в топях, где, умирая от жажды и голода, мы, полуголые, барахтались в грязи.

Однако герцог Саксен-Тешенский был чересчур большим вельможей, чтобы пятнать себя ночным нападением; к тому же Клерфе заверил его, что позиция австрийских войск в Жемаппе неприступна.