Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 192

Тем временем аббат, ощущая, что огонь подбирается все ближе, уступил просьбе одного из своих слуг и попытался бежать через окно. Но простыни, которыми он воспользовался для спуска, оказались слишком короткими, ему пришлось спрыгнуть с довольно большой высоты на землю, и, падая, он сломал себе ногу. Так что ему удалось лишь доползти до угла ограды, где он попытался спрятаться, но яркие отблески пожара осветили беглеца и выдали его врагам. В одно мгновение они обступили его, и послышался единодушный крик:

— Смерть архипресвитеру! Смерть палачу!

Но Эспри Сегье подбежал к аббату, простер над ним руки и воскликнул:

— Вспомните слова Господа! Господь не хочет смерти грешника, но чтобы он обратился и жив был.

— Нет! Нет! — в один голос закричали бунтовщики. — Нет, пусть умрет! Нет пощады тому, кто убивал, не зная жалости! Смерть сыну Велиала! Смерть!

— Умолкните! — воскликнул пророк, перекрывая голосом эти крики. — Ибо вот что говорит вам Господь моими устами: если этот человек пожелает последовать за нами и исполнять среди нас обязанности пастыря, надлежит пощадить его жизнь, которую он посвятит отныне проповеди истинной веры!

— Лучше тысячу раз умереть, — ответил архипресвитер, — чем потворствовать ереси!

— Так умри же! — воскликнул Лапорт, ударив его кинжалом. — Это тебе за моего отца, которого по твоему приказу сожгли в Ниме!

И он передал кинжал Эспри Сегье.

Архипресвитер даже не вскрикнул, и могло показаться, что кинжал притупился о его рясу, словно о кольчугу, если бы из раны на его груди не потекла на землю кровь. Он лишь возвел к небу руки и глаза и произнес слова покаянного псалма:

— Из глубины взываю к тебе, Господи! Услышь голос мой!

И тогда Эспри Сегье поднял руку и в свой черед ударил его, воскликнув:

— Это тебе за моего сына, которого по твоему приказу живым колесовали в Монпелье!

И он передал кинжал третьему фанатику.

Но и этот удар не был смертельным. Однако показалась еще одна струйка крови, и аббат уже более слабым голосом промолвил:

— Избавь меня, Господи, от кар, которых я достоин за свои кровавые деяния, и я с радостью возвещу твое правосудие!

В эту минуту тот, к кому перешел кинжал, приблизился к аббату и тоже нанес ему удар, воскликнув:

— Это тебе за моего брата, который по твоей воле умер в колодках!





На этот раз удар попал в сердце; аббат рухнул на землю, прошептав:

— Смилуйся надо мной, Господи, по благости своей!

И с этими словами он испустил дух.

Но его смерть не утолила жажду мщения тех, кто не успел ударить его, пока он был жив. И теперь каждый по очереди подходил к его мертвому телу и, как это делали трое первых фанатиков, наносил ему удар, называя имя любимого человека, погибшего по вине убитого, и произнося слова проклятия. Всего аббат получил пятьдесят два удара кинжалом.

После подобной расправы надеяться на помилование не приходилось, и разгорелась истребительная война, которая сравнима по жестокости с Варфоломеевской ночью и которую труднее простить, ибо в ней не было никакой надобности. Мы не будем рассказывать здесь обо всех подробностях этой войны, они и так известны, однако позднее нам предстоит увидеть, как при дворе Людовика XIV ненадолго появится один из самых грозных гугенотских вождей в те годы, знаменитый Жан Кавалье.

За тот период времени, какой мы только что обозрели, умерли два человека, оставившие значительный след в истории своего века, один как полководец, другой как министр. Один — это принц де Конде, другой — маркиз де Лувуа.

Великий Конде, которого смерть столько раз щадила на поле боя, умер вследствие того, что ему нанесла визит его внучка, герцогиня Бурбонская, заболевшая оспой. Он был последним представителем той крупной знати, что пришла на смену крупным феодалам, последним принцем, открыто воевавшим против своего государя. И потому его военный талант был скорее прямолинейным и основанным на инстинкте талантом военачальника эпохи рыцарства, чем основанным на расчете и, если так можно выразиться, математическим талантом таких военачальников, как Тюренн, Катина, а позднее и маршал де Сакс. Последние семь или восемь лет Конде жил вдали от двора. Сам ли он удалился от Людовика XIV, чье величие его оскорбляло? Или же это Людовик XIV удалил его от себя, не в силах терпеть прозвище «Великий», которое еще при жизни получил человек, какое-то время бывший его врагом? Однако на ложе смерти принц изменил мнение о короле, а после смерти принца и король изменил мнение о нем. Умирая, Конде умолял Людовика XIV вернуть ко двору принца де Конти, впавшего в полную немилость, и, когда король получил письмо Конде и одновременно узнал, что автор письма умер, он произнес:

— В его лице я потерял моего лучшего полководца.

Король даровал прощение, о котором его просил Конде.

Надгробную речь Конде поручено было произнести Боссюэ: только самому великому оратору своего времени подобало воздать хвалу самому великому полководцу.

Что же касается Лувуа, то его смерть была плачевна и исполнена тайны.

Выше мы сказали, что, вступив в борьбу с г-жой де Ментенон, Фенелон лишился милости короля, а Лувуа, возможно, поплатился жизнью. Поясним сказанное.

Как только г-жа де Ментенон стала женой короля, ее новое положение проявилось во всем своем блеске: она не осмелилась носить герб своего мужа, ибо это был герб Франции, однако отказалась от герба Скаррона и носила отныне лишь свой собственный, который, однако, не окружал витой шнур, указывающий на вдовство. Через неделю после церемонии бракосочетания г-жа де Ментенон получила покои в Версале, находившиеся у верхней площадки главной лестницы, напротив покоев короля и на том же уровне. С этого момента, где бы ей ни доводилось бывать, она всегда старалась расположиться так же близко к Людовику XIV и по возможности на одном уровне с ним. Более того, с этого времени все государственные дела обычно решались в ее покоях; по обе стороны камина в ее кабинете стояли два кресла: одно для короля, другое для нее, а перед столом находились два табурета: один для ее сумочки с рукоделием, другой для министра. И, пока король и министр занимались делами, г-жа де Ментенон читала или вышивала. Так что она слышала все, что происходило между королем и министром, которые говорили при ней, не понижая голоса; она редко вставляла слово в их разговор, и еще реже это слово имело какие-либо последствия. Однако король часто интересовался ее мнением. И тогда она отвечала крайне сдержанно, не выказывая своего интереса ни к делам, ни к людям, о которых шла речь, но на самом деле заранее обсудив все с министром. Что же касается ее прочих связей, то они представляли собой следующее: порой она наносила визит английской королеве и играла с ней в карты, а время от времени принимала ее у себя. Никогда она не посещала ни одну принцессу крови, даже герцогиню Орлеанскую. И ни одна из них никогда не посещала г-жу де Ментенон, если только речь не шла об аудиенции, что случалось крайне редко и непременно становилось новостью. Если же г-жа де Ментенон желала поговорить с принцессами, дочерями короля, то она посылала за ними; и, поскольку почти всегда она оказывали им эту милость для того, чтобы побранить их, они являлись к ней, дрожа от страха, а уходили обычно в слезах. Разумеется, подобный этикет не имел значения для герцога Менского, перед которым двери в покои г-жи де Ментенон открывались в любой час и которого его бывшая гувернантка принимала с распростертыми объятиями.

Однако вскоре все эти тайные и, так сказать, камерные почести стали казаться ей недостаточными, и она пожелала, чтобы о ее браке было объявлено официально.

Чтобы добиться от Людовика XIV согласия на это, вновь принялись действовать герцог Менский и Боссюэ. Король уступил любви одного и красноречию другого и дал обещание сделать все то, что у него просили.

Однако Лувуа, тративший более ста тысяч франков на содержание собственной тайной полиции во дворце, немедленно узнал и об уловках г-жи де Ментенон, добивавшейся своего официального признания женой Людовика XIV, и об обещании короля, которое тот имел слабость дать. Лувуа немедленно вызвал в Версаль архиепископа Парижского, г-на де Арле, присутствовавшего на венчании короля и г-жи де Ментенон, и по окончании обеда, взяв деловые бумаги, вместе с прелатом отправился в покои короля, где, как он это делал всегда, вошел прямо в его кабинет. Король, собиравшийся отправиться на прогулку, с удивлением остановился и спросил министра, что заставило его прийти в столь непривычный час.