Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 217



Первый шквал аплодисментов, как обычно, достался артисту, и тот поклонился публике; но сразу же три тысячи наэлектризованных голосов в едином порыве стали вызывать автора. Больше не существовало национального соперничества, стало не важно, кто композитор — француз или неаполитанец, это был великий музыкант, и все. Его хотели видеть; его хотели раздавить аплодисментами, подобно тому как он раздавил публику эмоциями; ему хотели вернуть то, что от него получили.

Дюпре повсюду искал автора и вернулся сказать публике, что тот исчез. Публика поняла причину бегства, и аплодисменты зазвучали с удвоенной силой. Через четверть часа оперу возобновили.

Последней частью было рондо, производившее душераздирающее впечатление — его пела Таккинарди. Любовница Лары, пытавшаяся погубить его по ложному обвинению, отравленная, умирает у ног любовника, моля его о прощении. Малибран или Гризи в подобных обстоятельствах стали бы заботиться не о голосе, а о чувстве, Таккинарди же добилась успеха обратным способом. Голос ее звучал так чисто, рассыпался такими расцвеченными, такими труднейшими руладами, что король зааплодировал во второй раз, и зал последовал его примеру. Теперь автор был на месте: его разыскали, не знаю где, в объятиях Доницетти, утешавшего убитого горем композитора.

Дюпре взял автора за одну руку, Таккинарди — за другую, и его, скорее вытащили, чем вывели на сцену.

Что касается меня, то я, как его соотечественник и товарищ, из национальной солидарности и дружбы испытав тем вечером столько чувств и столько пережив, всей душой желая Рюольсу триумфа, ощутил к нему глубокую жалость: дело в том, что мне был ведом этот высший миг, этот час, когда дьявол возносит вас на самую высокую гору и вы видите под ногами все царства земные. Мне было ведомо, что с этой вершины путь идет только вниз. До той поры богатый и счастливый, человек вдруг меняет свое спокойное существование на жизнь, полную эмоций, свою сладкую безвестность на пожирающий огонь успеха. В нем не произошло никаких физических изменений, и между тем человек уже не тот: он перестает принадлежать себе, за аплодисменты и венки он продается публике. Он становится рабом каприза, моды, интриг. Он скоро ощутит, что его имя оторвали от его личности, как отрывают плод от ветки. Известность разобьет это имя на куски, разбросает по свету, и если он захочет вернуть его себе, приглушить его, спрятать в личной жизни, это уже не в его власти — погибни он от переживаний в тридцать четыре года или умри от отвращения в шестьдесят, умри он как Беллини, не достигнув расцвета, или сойди в могилу, как Гро, пережив свою славу.

1842

Я не ошибся в своих предсказаниях: виконт Рюольс, которого в парижской Опере ждал тот же успех, что и в Неаполе, совершенно оставил музыкальную карьеру и, будучи столь же хорошим химиком, сколь и блестящим музыкантом, сделал замечательное открытие, занимающее в настоящее время ученый мир и заключающееся в том, чтобы золотить железо с помощью вольтова столба.

VIII

ЛАЦЦАРОНИ

Мы уже говорили, что в Неаполе есть три улицы, по которым можно проехать, и пятьсот улиц, по которым проехать нельзя; мы попытались так или иначе описать Кьяйю, Толедо, Форчеллу; попытаемся теперь дать представление об улицах, по которым проехать нельзя: на это много времени не уйдет.

Неаполь построен амфитеатром; из этого следует, что, за исключением набережных, идущих вдоль моря, таких как Маринелла, Санта Лючия и Мерджеллина, на всех улицах такие крутые спуски и подъемы, что только корри-коло с его невероятной упряжкой может там проехать.

Добавим к этому, что на этих улицах бывает лишь тот, кто там живет, поэтому любой заблудившийся иностранец или местный житель в одежде из сукна тут же становится предметом всеобщего любопытства.

Мы не случайно упомянули об одежде из сукна, ибо она оказывает на неаполитанцев большое влияние. Тот, кто vestito di pa



Так что появление какого-нибудь Кука или Бугенвиля — редкое явление в этих неведомых краях, где нечего смотреть, кроме интерьеров отвратительных домов, на пороге или в окне которых бабка причесывает дочь, дочь — своего ребенка, а ребенок — собаку. Неаполитанцы причесываются больше, чем любой другой народ на свете; возможно, они приговорены к этому занятию каким-то неведомым судом и несут наказание, подобно пятидесяти дочерям Даная, с той разницей, что чем больше Данаиды наливали воды в бочку, тем меньше ее там оставалось.

Мы проехали примерно с полсотни таких улиц, не заметив между ними никакой разницы. Лишь одна из них, как нам показалось, представляла собой некоторое своеобразие — это была улица Порта Капуана, широкая и пыльная, где мостовыми служили булыжники, а тротуарами — канавы. Справа она обсажена деревьями, а слева в длинный ряд выстроились дома, на первый взгляд не представляющие ничего необычного; но если нескромный путешественник зайдет в своих разысканиях немного дальше и приблизится к этим домам, если, проходя мимо, он бросит взгляд на кривые и извилистые улочки, пересекающиеся во всех направлениях в этом запутанном лабиринте, то будет удивлен, увидев, что в этом странном предместье, как на острове Лесбос, живут одни женщины. Старые и молодые, уродливые и хорошенькие, всех возрастов, из всех стран, разного происхождения, они брошены сюда вперемешку, и с них, словно с преступниц, не спускают глаз. Живут они скученно, как в загоне, их травят словно диких зверей, но против всякого ожидания, в этом кромешном аду вы слышите не крики, не проклятия, не богохульства и жалобы, а напротив, веселые песни, безудержные тарантеллы, взрывы смеха, способные поднять из могилы и мертвого.

На остальных улицах обитает население, которому нет названия и описать которое невозможно; занимается оно Бог весть чем и живет неведомо как, но считает себя куда выше лаццарони, будучи на самом деле много ниже его.

Поэтому оставим его и перейдем к лаццарони.

Увы! Лаццарони постепенно исчезает: тот, кто хочет его увидеть, должен поторопиться. Неаполь, освещенный газом, Неаполь с ресторанами и крытыми рынками пугает беспечное дитя Мола. Лаццарони, подобно краснокожему индейцу, отступает перед цивилизацией.

Первый удар по лаццарони нанесла французская оккупация 99 года.

В ту пору лаццарони широко пользовался преимуществами своего земного рая: он прибегал к услугам портного не чаще, чем первый человек до грехопадения, он впивал солнце всеми своими порами.

Любопытный и ласковый, как ребенок, лаццарони быстро стал другом французских солдат, против которых он недавно сражался; но французский солдат стыдлив и привык соблюдать приличия. Он одарил лаццарони своей дружбой, соглашался выпить с ним в кабачке и прогуляться, но при условии sine qua non[15], что лаццарони прикроет свою наготу. Лаццарони, гордившийся примером своих отцов и десятью веками наготы, какое-то время сопротивлялся этому требованию, но в конце концов согласился принести эту жертву на алтарь дружбы.

То был первый его шаг на пути к гибели. За первой одеждой последовал жилет, за жилетом придет очередь и куртке. В тот день, когда лаццарони наденет куртку, он перестанет существовать. Он начнет вымирать, из мира реального он перейдет в мир гипотетический, станет объектом науки, подобно мастодонту и ихтиозавру, подобно циклопу и троглодиту.

Пока же нам выпало счастье видеть и изучать остатки этой великой исчезающей расы, поэтому поспешим рассказать, что такое лаццарони, чтобы помочь ученым в их антропологических изысканиях.

Лаццарони — это старший сын природы: для него — сверкающее солнце, для него — шепчущее море, для него — улыбающееся мироздание. У одних есть дома, у других — виллы, у третьих — дворцы; лаццарони принадлежит весь мир.

У лаццарони нет господина, для него не писаны законы, он — вне всяких требований общества: спит, когда ему хочется, ест, когда голоден, пьет, когда испытывает жажду. Другие отдыхают, устав от работы, он, напротив, работает, когда ему надоедает отдыхать.