Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 176

Нунцио-рулевой являлся самым важным лицом на судне после капитана: это был пятидесятилетний мужчина, приземистый, крепкий и смуглый, с седеющими волосами и суровым лицом, плававший по морям с самого детства. Он носил синие полотняные штаны и рубаху из грубой шерстяной ткани; в холодную или дождливую погоду он присоединял к этому самому необходимому одеянию нечто вроде плаща с капюшоном, похожего одновременно на западное пальто и южный бурнус. Этот бурый плащ, карманы и обшлага рукавов которого были расшиты красными и синими нитками, прямой и жесткий, придавал его облику странный вид. Во всем остальном Нунцио был на борту самым главным или, точнее, самым необходимым человеком: глазами, высматривавшими подводные камни, ушами, прислушивавшимися к ветру, руками, управлявшими судном. Во время бури капитан превращался в простого матроса и передавал кормчему бразды правления. В такие минуты Нунцио, не отходя от руля, с которым он, впрочем, не расставался в любую погоду, разве что для вечерней молитвы, отдавал приказы столь решительно и четко, что все члены экипажа подчинялись ему как один. Его власть продолжалась до тех пор, пока не стихала буря. После того как корабль и жизнь тех, кто находился на его борту, благодаря этому человеку оказывались спасены, он вновь просто и спокойно усаживался на корме и опять становился Нунцио-рулевым; но, утратив власть, он сохранял свое влияние, ибо на Нунцио, набожного, подобно всякому истинному моряку, смотрели не иначе как на пророка. Его предсказания относительно погоды, которую он предвидел заранее по неуловимым для других глаз приметам, никогда не оказывались опровергнутыми последующими событиями, так что к любви, которую питал к нему экипаж, примешивалось своего рода благоговейное почитание, которое нас сначала удивило, но, в конце концов, мы разделили его со всеми, настолько сильно воздействует на каждого, независимо от его положения, то или иное превосходство, каким обладает другой человек.

Винченцо, которому мы отводим третье место, скорее отдавая дань служебной иерархии, чем благодаря его истинной значимости, носил звание второго рулевого; это он заменял Нунцио в те редкие и короткие промежутки времени, когда тот отходил от руля. В спокойные ночи они несли вахту поочередно. Впрочем, Винченцо почти всегда, даже в те моменты, когда его помощь в управлении судна была излишней, сидел возле нашего старого пророка, изредка перекидываясь с ним словами, чаще всего негромко. Эта привычка отгородила Винченцо от остального экипажа и сделала молчаливым; поэтому он редко появлялся среди нас и говорил лишь тогда, когда мы задавали ему вопросы, причем, отвечая, он совершал это действие, как будто исполнял долг, со всеми формулами вежливости, принятыми у матросов. Во всем же остальном это был славный и добрейший человек, удивительным образом, подобно Нунцио, который в этом отношении был подлинным чудом, переносивший постоянное недосыпание и усталость.

Следующим после трех этих авторитетов шел Пьетро; Пьетро был всельчак, игравший среди членов команды роль полкового затейника: всегда жизнерадостный, беспрестанно поющий, танцующий и гримасничающий; говорун, страстный танцор, заядлый пловец, ловкий как обезьяна, движения которой он копировал, перемежая все свои действия комичными прыжками и короткими забавными возгласами, какие он издавал, подобно Ори-олю; всегда готовый на все, вмешивающийся во все и понимающий все; преисполненный добрых намерений и непринужденности; сблизившийся с нами больше всех своих товарищей. Прежде всего Пьетро подружился с нашим бульдогом. Тот, не столь легкий по характеру и не столь общительный, долгое время отвечал на его авансы исключительно глухим ворчанием, которое постепенно сменилось дружелюбным ропотом и, в конечном счете, переросло в длительную крепкую дружбу, несмотря на то, что Пьетро, чье произношение было затруднено итальянским акцентом, постоянно называл его Мелором, а не Милордом; сначала подобное искажение, по-видимому, уязвляло самолюбие нашего бульдога, но, в конце концов, он настолько к нему привык, что неизменно отзывался на эту кличку, словно Пьетро произносил его настоящее имя.

Джованни, крупный тучный парень, южанин с белокожим толстощеким лицом северянина, стал нашим поваром с того времени, как наш друг Кама почувствовал, что страдает морской болезнью — это случилось с ним через десять минут после того, как сперонара снялась с якоря; впрочем, у Джованни к кулинарным познаниям присоединялся талант, который был непосредственно связан с ними, а точнее, лишь следствием которого они были: талант гарпунера. В хорошую погоду Джованни привязывал к корме судна бечевку длиной в четыре-пять футов, на конце которой болталась куриная косточка или хлебная корка. Стоило этой бечевке провисеть там минут десять, как в струе за кормой появлялся эскорт из семи-восьми рыб всевозможных форм и расцветок, большей частью невиданных в наших портовых городах, и среди них мы почти всегда распознавали дораду по ее золотистой чешуе и морского волка по его прожорливости. И тогда Джованни хватал гарпун, неизменно лежавший у левого или правого борта рядом с веслами, и окликал нас. Мы тут же проходили вместе с ним на корму и, в соответствии с нашим аппетитом или любопытством, выбирали среди следовавших за нами обитательниц моря ту, которая более всего нас устраивала. Как только выбор был сделан, Джованни поднимал гарпун, с минуту целился в указанную рыбу, а затем железный наконечник со свистом погружался в море; рукоятка гарпуна, в свою очередь, пропадала из виду, но мгновение спустя вновь показывалась на поверхности воды, и Джованни начинал подтягивать его к себе с помощью веревки, привязанной к руке; и тогда мы видели, как на противоположном конце веревки бьется, ненадолго исчезая, несчастная рыба, пронзенная насквозь; после этого роль рыбака заканчивалась и на сцену выходил повар. Поскольку, не будучи по-настоящему больными, мы, тем не менее, постоянно испытывали недомогание из-за морской болезни, вызвать у нас аппетит было отнюдь не просто. Поэтому тотчас же возникал спор по поводу способа приготовления рыбы и приправы, наиболее способной возбудить аппетит. Никогда тюрбо не заставлял степенных римских сенаторов пускаться в рассуждения столь мудреные и обстоятельные, каким мы предавались с Жаденом. Поскольку для большего удобства мы спорили на своем родном языке, экипаж неподвижно и безмолвно ждал, когда решение будет принято. Только Джованни, угадывавший смысл наших слов по выражению наших глаз, время от времени высказывал то или иное суждение, которое, указывая на какой-либо неизвестный нам способ приготовления, обычно одерживало верх над нашими мнениями. Решив вопрос с соусом, Пьетро хватал ручку рашпера или сковороды, чистил рыбу и разводил огонь в твиндеке; Милорд, отнюдь не страдавший морской болезнью и понимавший, что ему снова достанется немало рыбьих костей, вилял хвостом и сладострастно скулил. Рыба жарилась, и вскоре Джованни подавал нам ее, ставя на длинную доску, заменявшую стол, ибо на нашем суденышке было так тесно, что для настоящего стола не хватало места. Аппетитный вид блюда подавал нам величайшие надежды, но затем, после третьего или четвертого куска, морская болезнь настойчиво заявляла о своих правах и экипаж получал рыбу в наследство: она немедленно переходила с кормы на бак, а вслед за ней мчался Милорд, не упускавший ее из виду с той минуты, как она попадала на сковороду или оказывалась на рашпере, и до тех пор, пока юнга не проглатывал ее последний кусочек.

Далее среди членов экипажа шел Филиппо. Этот человек был важный, как квакер, серьезный, как врач, и молчаливый, как факир. За весь период путешествия он смеялся на наших глазах только дважды: в первый раз, когда наш друг Кама упал в море в заливе Агридженто; во второй раз, когда вспыхнул огонь на спине у капитана, который, чтобы излечиться от ревматизма, по моему совету натирал поясницу камфарным спиртом. Что касается речи Филиппо, то я не помню, чтобы нам хотя бы раз довелось узнать ее звучание и колорит. Его хорошее или дурное расположение духа выражалось в грустном либо веселом посвистывании, которым он сопровождал пение своих товарищей, никогда не распевая вместе с ними. Долгое время я полагал, что Филиппо — немой, и не заговаривал с ним почти что месяц, опасаясь причинить ему новую боль напоминанием о его увечье. В остальном же это был самый искусный ныряльщик из всех, каких я когда-либо видел. Порой мы забавлялись тем, что с палубы бросали Филиппо монетки: в одно мгновение, пока монета погружалась в воду, он раздевался, бросался вслед за ней в тот миг, когда она уже была готова исчезнуть, и погружался вместе с ней в морскую пучину, где мы, в конце концов, теряли его из вида, несмотря на прозрачность воды; затем, в течение сорока—пятидесяти секунд или минуты мы, сверяя время по часам, видели, как он снова появлялся на поверхности, всплывая совершенно спокойно и без видимых усилий, словно находился в своей родной стихии и только что проделал нечто в высшей степени естественное. Разумеется, ныряльщик приносил монетку и получал ее в награду.