Страница 18 из 176
В два прыжка я оказался в своей комнате; первым делом я бросился к письменному столу, в котором хранились письма Лены, и сжег их все до одного; затем, убедившись, что они превратились в золу, я открыл выдвижной ящик, в котором лежали деньги, и взял все, что у меня там было. Я намеревался добежать до порта, сесть в какую-нибудь лодку, обменять свою одежду на матросский костюм и на следующий день покинуть рейд вместе с рыбаками, выходящими в море каждое утро. Это не составляло для меня никакого труда, тем более, что я десятки раз рыбачил с каждым из них и знал их всех. Итак, главное было добраться до порта.
Я живо спустился по лестнице, собираясь осуществить этот замысел, но, в тот миг, когда я открыл дверь на улицу, чтобы выйти, на меня набросились четверо английских солдат; в то же время к нам подошел какой-то человек и, посветив мне в лицо потайным фонарем, сказал:
"Это он".
Я тоже узнал нищего-эпирца, которому подал милостыню не далее как сегодня утром. Мне стало ясно, что я пропал, коль скоро не буду тщательно следить за каждым своим словом. Поэтому я спросил, стараясь говорить как можно спокойнее, чего от меня хотят и куда меня собираются вести; вместо ответа меня повели в тюрьму и, когда мы туда пришли, заключили в камеру.
Едва оставшись один, я стал обдумывать свое положение. Никто не видел, как я ударил Морелли, а в Лене я был уверен, как в самом себе. К тому же меня вовсе не схватили на месте преступления, и я решил начисто отрицать все обвинения.
Я вполне мог сказать, что, когда я выходил из дома Лены, на меня напали и мне не оставалось ничего другого, как обороняться. Таким образом, грозившую мне смертную казнь могли заменить тюремным заключением, но в таком случае я губил Лену. Так что об этом варианте я даже не думал.
На следующий день судья и два секретаря суда пришли в тюрьму, чтобы меня допросить. Морелли умер не сразу; это он назвал мое имя командиру патруля, внезапно появившегося во время нашей схватки; умирающий подтвердил на распятии, что совершенно точно меня узнал, и испустил последний вздох.
Я стал все отрицать; я утверждал, что был знаком с Леной лишь постольку, поскольку встречался с ней, как со всеми, в театре, на променаде, на приемах у губернатора; что я весь вечер оставался дома и вышел на улицу лишь в ту минуту, когда меня задержали. Поскольку в наших домах почти никогда нет привратников и каждый входит и выходит со своим ключом, никто не мог опровергнуть моих показаний на этот счет.
Судья приказал предъявить мне труп. Я вышел из камеры, и меня повели в дом Лены. Осознав, что именно там мне понадобится все мое самообладание, я напустил на себя бесстрастный вид и решил не выказывать никаких чувств.
Проходя через коридор, я увидел место нашего поединка: маленькое зеркало было разбито пистолетной пулей, и на ковре осталось большое кровавое пятно; пятно оказалось на моем пути, и я не стал обходить его, а просто прошел по нему, как если бы не знал, откуда оно взялось.
Меня ввели в спальню Лены; на кровати лежал труп Морелли с неприкрытыми лицом и грудью; его лицо было искажено последней судорогой мучительной боли, а на груди зияла рана, оказавшаяся смертельной. Твердым шагом я подошел к постели; меня снова стали допрашивать, и я ни в чем не отступил от первоначальных показаний. Затем привели Лену.
Она подошла, бледная, но спокойная; две крупные тихие слезы, струившиеся по ее щекам, вполне могли объясняться как утратой мужа, так и положением, в котором она видела своего любовника.
"Что вам еще от меня нужно? — спросила Лена. — Я уже говорила, что ничего не знаю и ничего не видела; лежа в постели, я услышала шум в коридоре и прибежала на него;
затем я услышала, как мой муж закричал: "Караул, убивают!" Вот и все".
Потом привели эпирца и устроили нам очную ставку с ним. Лена заявила, что совсем не знает этого человека. Я ответил, что не помню, видел ли когда-нибудь его.
Таким образом, против меня на самом деле не было никаких улик, кроме показаний Морелли. Расследование энергично продвигалось вперед: судья исполнял свой долг как человек, во что бы то ни стало жаждущий крови. Он приходил в мою камеру в любой час дня и ночи, чтобы захватить меня врасплох и допросить. Это не составляло для него труда, тем более, что в моей камере была дверь, выходившая в тюремную часовню, и у него был ключ от этой двери; однако я держался стойко и неизменно все отрицал.
Затем ко мне в камеру поместили шпиона, который выдал себя за моего товарища по несчастью и во всем мне признался, Как и я, он, якобы, убил человека и, как я, ожидал приговора. Я посочувствовал уготованной ему судьбе, но сказал, что, будучи невиновен, совершенно не волнуюсь на свой счет. Однажды утром шпиона перевели в другую камеру.
Однако вскоре к обвинениям умершего и показаниям эпирца прибавилось одно ужасное обстоятельство: в саду обнаружили отпечатки моих шагов; сопоставив размер моих сапог с оставленными следами, сыщики признали, что одни в полной мере соответствуют другим. Несколько моих волосков остались в руке умирающего: когда их сравнили с моими, не осталось ни малейших сомнений в их тождественности.
Мой адвокат убедительно доказал, что я невиновен, но судья еще убедительнее доказал, что я виновен, и меня приговорили к смертной казни.
Я выслушал приговор, не дрогнув; в зале суда послышался ропот. Я понял, что многие сомневаются в справедливости приговора. Я протянул руку к распятию и вскричал:
"Люди могут осудить меня, но вот тот, кто уже оправдал меня"".
"Вы сделали такое, сын мой!" — воскликнул фра Джи-роламо, выслушавший рассказ об убийстве не моргнув глазом, но содрогнувшийся при упоминании о кощунстве.
"Я сделал это не ради себя, святой отец, я сделал это ради Лены. Я не боялся смерти, и вы еще в этом убедитесь, ибо скоро увидите, как я умру, но мой смертный приговор грозил ее обесчестить, а моя казнь — окончательно ее погубить. Кроме того, в глубине моей души теплилась смутная надежда, ясно говорившая мне, что я выкарабкаюсь из этого положения. Впрочем, коль скоро я признался во всем вам и капитану, разве Бог не простит меня, святой отец? Вы же сказали, что он меня простит! Или вы тоже солгали?"
Фра Джироламо ответил на вопрос умирающего тЪлько мысленной молитвой. Побледневший Гаэтано смотрел на этого священнослужителя, преклонившего колени, чтобы замолить грех другого человека, и я увидел, как лихорадочный блеск его глаз начал тускнеть; он и сам почувствовал, что силы его тают.
"Еще одну ложечку этого эликсира, капитан, — сказал он. — Вы же, святой отец, сначала выслушайте меня: нам нельзя терять ни минуты; вы помолитесь позже".
Я дал умирающему глоток настоя, который произвел на него такое же действие, как и в первый раз. Кровь снова прилила к его щекам, и его глаза опять заблестели.
"На чем мы остановились?" — спросил Гаэтано,
"На том, что вам вынесли смертный приговор", — сказал я.
"Да. Меня отвели обратно в камеру; жить мне осталось три дня: как вам известно, три дня отделяют оглашение приговора от казни.
В первый день секретарь суда зачитал мне приговор и начал убеждать меня сознаться в преступлении, заверяя, что ввиду смягчающих обстоятельств, мне, возможно, удастся добиться пересмотра приговора в лучшую сторону. Я ответил, что не могу сознаться в преступлении, которого не совершал, и увидел, что он уходит из камеры, погруженный в сомнения, настолько упорно отрицал я свою вину.
На следующий день настал черед исповедника. Хотя это был, пожалуй, еще более страшный грех, чем предыдущий, я ни в чем не сознался даже исповеднику. (И тут фра Джироламо сделал движение, как бы собираясь заговорить.) Святой отец, — продолжал Гаэтано, — Лена всегда мне говорила, что если я умру раньше нее, то она станет монахиней и будет молиться за меня до конца своих дней. Я надеялся на ее молитвы.
Исповедник ушел, уверовав в то, что я невиновен, и с его уст, когда он поцеловал меня, чтобы утешить, сорвалось слово "мученик". Я спросил, увижу ли его снова; он обещал вернуться и провести со мной следующие день и ночь.