Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 126

Весь оставшийся день ездили они по городу в наёмном экипаже неприметном. Граф присматривался. И всё больше просил останавливать у домов чиновничьих. Выходил даже из кареты и, не торопясь, вдоль домов прогуливался.

К концу дня, по обыкновению своему, Пётр Андреевич поиграл губами, как на рожках игрывают, и выразил желание отведать блюд неаполитанских.

За столом, вкушая знаменитый суп из морских ракушек, рачков и рыбок диковинных, высказал граф несколько наблюдений в форме весьма категорической.

— Что касательно государств, то они с годами дряхлеют, как и люди. Империя Германская корнями восходит к временам римским, и лучшие её годы отцвели, — говорил он, поглядывая на Румянцева, но не забывая и о тарелке своей.

К рассуждениям Петра Андреевича за столом Румянцев уже привыкать стал.

— Власть предержащие люди империи больны давно, — говорил Пётр Андреевич, — и главный недуг происходит от их неуёмной жажды богатства. Посмотрите на них: они обзаводятся домами, которые дворцам подобны, приобретают экипажи для себя и домочадцев своих, драгоценным деревом и золотом изукрашенные, предаются страстям чрезмерным. Другая пагубная болезнь — неслыханное честолюбие. Иной из властью распоряжающихся увешивает себя знаками отличия так, что и лица не видно, а замечаешь только золотое свечение звёзд и регалий. Не имея возможности укрепить все полученные звёзды на груди, готовы уж и к заду пристроить.

Граф Толстой замолк, покивал носом задумчиво, склонился над супом. Суп был хорош. Розовый бульон прозрачен, как воздух. Рыбки, сохранившие природные формы, просвечивали янтарём. Рачки пылали пунцовым цветом. Зелень и коренья будто только что сорваны с грядки, росою омытой. И великолепной белизны тончайшего фарфора тарелку, наполненную тем чудом поварского искусства, скорее можно было принять за красочную палитру художника, нежели за посуду с похлёбкой рыбной.

Но всё же главное достоинство супа заключалось не в том. Главным был аромат. В нём было всё: и дыхание моря, и свежесть трав, и терпкость пряностей, и острота волнующего запаха, который обоняешь, наблюдая только что вытащенную из моря сеть с трепещущим в ней уловом.

Суп взбадривал, пьянил, кружил голову.

— Из-за тех и многих других недугов, — продолжил Пётр Андреевич, с видимым сожалением положив ложку, — высокие посты в государстве сем занимают люди недостойные, потрафляющие порокам власть имущих или подвигаемые по лестнице чинов благодаря связям родственным. Взяточничество процветает в Германской империи, и золото здесь — бог. — Пётр Андреевич поднял глаза на Румянцева: — Рассказываю вам анатомию сию не ради удовлетворения праздного любопытства, а токмо из соображений практических. В делах наших знания те зело пригодны будут, ибо королевство Неаполитанское, где находимся мы сейчас, подвластно империи Германской. Известно же, если хозяин плох, то слуги его трижды худы.

Граф встал, одёрнул камзол, взлезший горой на чреве, и с огорчившимся вдруг лицом отошёл от стола.

Что явилось причиной сего огорчения: то ли, что от стола было время подниматься, или же мысли о недугах, государствами переживаемых, — Румянцев, по младости нужно думать, не понял.

Пётр Андреевич повернулся к офицеру, сказал:

— Что же касательно ваших наблюдений, могу заметить: богата история земли сей неаполитанской и была она за многие годы светочем мысли лучезарной и сеятелем мрака. И думаю, преподнесёт ещё миру немало сюрпризов. Среди них, боюсь, и орешки горькие...

На том ужин они закончили, и Пётр Андреевич соизволил отправиться к вице-королю неаполитанскому, графу Дауну. Письмо у него было к лицу тому высокому, и письмо крепкое.

Лист, украшенный гербами и замысловатыми виньетками, сообщал, что графу Петру Андреевичу Толстому, доверенному лицу его величества царя Великая, и Малая, и Белая России Петра Первого, разрешается аудиенция с наследником престола его высочеством царевичем Алексеем, ныне пребывающим в замке Сант-Эльм в Неаполе.

Даун прочёл бумагу, заканчивающуюся подписью графа Шенборна, которую можно было счесть и за редкой красоты миниатюру, склонил голову. Улыбнулся умно. Голова его, однако, при всём при том напомнила Петру Андреевичу почему-то место, что ниже спины его отдалённой родственницы из Твери. Граф ещё подумал: «И надо ж... Человек-то в Неаполе живёт».

Перекрестился Толстой незаметно, сказал себе: «Господи, прости меня, грешного, за мысли мои».

После визита к высокому лицу Пётр Андреевич, из кареты наблюдая на перекрёстке двух девушек в ярких юбках, неожиданно вновь вернулся к разговору о неаполитанцах. Карета уже миновала перекрёсток, а граф всё ещё шею воротил набок, разглядывая юные существа. Наконец оторвал от них свой взор и заметил:





— А женщины здесь всё же прелестны, особенно из молодых годами.

На том тема Неаполя была им исчерпана.

У Петра был счастливый день. Первый счастливый день за минувший год.

Утром, сидя за столом, царь повертел в руках забавный каравай чёрного хлеба — французы, узнав, что это любимый его хлеб, выпекли буханочку специально, — неожиданно рассмеялся звонко и весело. Денщик даже голову вскинул, как лошадь от удара. Всяким видел Петра, но таким никогда.

Царь отрезал от каравая ломоть, посыпал солью и, откусив добрую половину, жевал с очевидным удовольствием.

Переговоры в Париже, которым отдано было столько сил, завершились благополучно. И несмотря на вновь обострившуюся болезнь, Пётр был по-настоящему радостен.

Французский двор согласился на все требования русских. Франция брала на себя роль посредника в переговорах между Россией и Швецией, а главное, обязывалась воздержаться впредь от выплаты субсидий шведскому королю и оказания ему иных видов помощи. Карл оставался без французского золота.

Легко было представить, что случится в Стокгольме, когда там узнают сию новость.

Карл, который и медные фартинги вытряс из карманов своих баронов и лавочников, безусловно, будет взбешён.

«Какую ещё штуку он выкинет? — подумал Пётр. — Ему останется только повесить своих сенаторов и самому издать указ о новых налогах. Сенат уже давно отказывал ему в ассигнованиях на армию».

Швеция была разорена. Обглодана добела, как кости последней павшей лошади, дожираемой солдатами бегущей в панике армии. Положение Карла было безнадёжно. Лишившись французского золота, он обязан был послать своих людей на переговоры с русскими.

Пётр хорошо представлял Карла в сером мундирчике и тяжёлых ботфортах, мечущегося по своему мрачному дворцу. «Вот так-то... Довоевались, брат и сосед?»

Но то было не всё, чего добились в Париже. Франция готова была признать приобретения России на Балтийском море, которые отойдут ей по договору со Швецией.

Вот то было победой. Пётр наконец-то собирал урожай, зёрна под который были брошены ещё на Переяславском озере, когда он поднял парус своего смешного, потешного ботика.

Ботик! Без улыбки нельзя было вспомнить о нём. Игрушечные мачты, медные, надраенные до сияния бляшки такелажа, тоненький, как журавлиный нос, устремлённый вперёд бушприт. Но с его борта царь в разодранной до пупа рубахе — починить-то некогда, — с облупившимся под солнцем носом увидел море.

В Москве тогда смеялись забавам Петровым: «Гы-гы-гы...» Скалили жёлтые зубы в бородищах косматых боярских: «Царь-то без порток по мачтам лазит... Гы-гы-гы...»

Пётр положил ломоть с солью на стол. О рожах тех вспомнил, и хлеб кислым показался.

Зубы жёлтые... Видел он их, видел ещё ребёнком, когда мать — Наталья Кирилловна, от страха трясясь, вынесла его на руках на красное крыльцо, к стрельцам. Случай спас. Забоялись бояре спустить с цепи стрельцов. Кровь царскую пролить страшно всё же было. Бросили тогда стрельцам на копья братьев царицы Ивана и Афанасия, князей Юрия и Михаила Долгоруких, Григория и Андрея Ромодановских, Матвеева-старика.