Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 79

Да что там корабли, небогатые деревянные домики плыли подобно судам. Один мастеровой, не имея возможности, покинуть свою хибару, пропутешествовал в ней с одного берега реки на другой, слава Богу не затонул. Чего не скажешь о тысяче менее везучих петербуржцев… Кто-то шел по набережной и был смыт волной, кто-то захлебнулся в собственном погребе, спасая добро…

В девять часов утра 10 сентября 1777 года взбушевавшиеся волны достигли своей максимальной отметки. Ординар был превышен на 10 футов и 7 дюймов. После чего ветер, наконец, стал стихать. Вода спала совсем быстро, уже к двенадцати. Город представил собой ужасное зрелище. В грязной жиже, сбитыми в кучи, валялись трупы, поломанные предметы, поваленные ветки, тряпье, остатки припасов…

Накануне императрица вернулась в Петербург из Царского села. И угодила в самый центр бури. За происходящим она наблюдала прямо из окон Зимнего дворца. Ночью Ее Величеству доложили, что вода подобралась к самым дверям ее спальни. И Екатерина Алексеевна тут же приказала снять постовых с первого этажа, дабы спасти им жизнь.

Когда на следующий день стало известно о многочисленных жертвах, государыня вызвала к себе генерал-полицейместера Чичерина, поклонилась тому в пояс:

— Спасибо тебе, Николай Иванович, по милости твоей погибло несколько тысяч моих подданных.

Чичерин не знал, что делать. Мелкие глазки захлопали в круглых очечках. Как быть, коли сама императрица тебе кланяется?! Уж лучше бы ругалась, да серчала! Разволновался.

— Так то ж не моя вина, то ж буря!

— И что первый раз в нашем городе буря? Давным-давно надобно было изобрести знаки да символы, по которым народ уразумел бы приближающуюся угрозу.

Едва покинул дворец Чичерин, как с ним приключился удар, не успел от него оправиться — угодил в отставку.

Новый полицейместер первым делом занялся изданием "Правил для жителей — что делать в минуту опасности?" Придумали предупреждать о буре или какой другой неприятности пальбой из крепости и сигнальным флагом, а в темноте — еще и «пляшущими» фонарями. При том, чем выше поднимется вода, тем чаще положено было стрелять. Так при ординаре в 6 футов пальба должна раздаваться каждые четверть часа. И при ней горожанам следует покинуть подвалы и нижние этажи домов, — перебраться куда повыше.

Х Х Х Х Х

Тверская губерния, сентябрь 1777-го года.

В то время, как в Летнем саду в Петербурге бушевал ветроворот, а волны Невы заливали булыжные мостовые города, в своем поместье в Тверской губернии умирала старая баронесса Оксендорф.

Она лежала в наглухо зашторенной спальне, на кровати, под багровым бархатным балдахином. Из белых облаков подушек, перин и одеяла выглядывала маленькая головка. Сморщенная серо-голубая кожица обволакивала череп. Кружевной чепец прикрывал позорище ее последних лет жизни — почти лысую макушку. И, словно насмехаясь над этой ее бедой, напротив, с портрета, смотрела рыжеволосая красавица с зелеными глазами. Непокорные локоны спадали на покатые плечи. Розовый цветок пытался унять выбившуюся прядь у виска.

Баронессе портрет был понраву. Художник сделал его сразу после ее прибытия в Россию, более полувека назад. Ей было тогда тридцать пять. Но мастер прибавил лести, на его работе Оксендорф смотрелась молоденькой розовощекой девушкой. Долгое время это изображение размещалось над парадной лестницей в Петербургском особняке. Женщина седела и старела. А портрет оставался все таким же молодым. Все чаще она предпочитала картину зеркалу. Она могла часами стоять и смотреть на себя прежнюю.

В пятьдесят пять от ее былой огненности не осталось и следа. В шестьдесят испортилась осанка. Как любила шутить баронесса, теперь она снова росла, только не вверх, а вниз. Стоять напротив картины подолгу становилось трудно. И она приказала перевесить портрет в залу, а напротив поставить кресло.

В семьдесят пять она стала хуже слышать. В восемьдесят на одно ухо оглохла совсем, глаза слезились, а волосы поредели вдвое против прежнего…

Теперь, в девяносто, баронесса уж почти ничего не видела, из поместья не выезжала, а в последние недели и из спальни не выходила… Портрет, перевезенный сюда, поместили напротив кровати…

Оксендорф всегда слыла здравомыслящей женщиной, она прекрасно осознавала, что это пришел ее конец. Потому вслед за перевешенным портретом отдала приказание послать гонца в Москву, где ныне пребывал граф Шварин, и привезти Илью Осиповича к ней незамедлительно.

— Прибыл граф Шварин! Проводить в комнату для гостей? — доложил камердинер, вытянувшись по струнке. У баронессы в доме всегда соблюдался строжайший порядок. Прислуга была вышколена.

— Нет, пусть войдет ко мне. Немедля! — просипела Оксендорф.

Тут же появился Шварин. В последние месяцы граф проживал где-то за границей. Вернулся буквально пару недель назад. Гонения масонов оставляли мало шансов для деятельности меркурианцев в Москве, а в Петербург дорога ему была давно заказана. Не то, чтобы совсем запрещена, но каждый раз, когда он приближался к российской столице, ему казалось, что в воздухе начинают проскакивать искры личной неприязни Екатерины Алексеевны к нему. Тело его немело, начинало колоть то в подреберье, то в коленку, а кожа чесалась, будто по ней ползали букашки. Илья Осипович старался избегать подобных парестезий.

Одет он был, как всегда, с форсом. На сером атласном камзоле, как фон, лазоревые незабудки. Пуговицы — ромашки. Сверху — новомодный аглицкий кафтан темно-зеленого, почти черного цвета. Обшлага, воротник и линия вдоль борта расшиты шелковыми цветами. Да не просто цветочным узором. Лепестки да листики будто настоящие, аж тычки выделяются. Даже сзади, на фалдах, — тоже подобный натюрморт.



— Такой красотищей-то, поди, и садиться жалко, — Баронесса до последней своей минуты старалась не терять присутствие духа и чувство юмора.

— Ничего-ничего! Доброе сукно все стерпит, — Граф взял стул за спинку и подвинул ближе к кровати больной. Уселся. Дежурная улыбка не помогла скрыть жалости, проступившей на лице.

— Помираю я, — посиневшие губы почти не шевельнулись. — Ты привез свиток?

— Конечно, — баронесса только тут заметила, что через грудь графа, от левого плеча к правому бедру тянулась бечевка, на ней, с боку, висел кожаный цилиндр. Шварин подвинул цилиндр ближе к собеседнице и откинул крышку. Внутри лежала свернутая в трубочку желтая бумага. Оксендорф одобрительно прикрыла глаза.

— Пришло время назвать тебе имя моего преемника, — звуки были какие-то бесплотные, складывающиеся из хрипов и шипения. — Как только я испущу дух, ты должен будешь вписать его. Граф молча кивнул.

— Я помню, — Шварин склонился над баронессой, чтобы она лучше расслышала.

— Это будет Борис Черняков.

— Кто таков, что-то я не разумею…

— Не разумею, балда стоеросовая!

— Уж не сродственник ли Захара и Ивана Чернышевых, оным покровительствовала Екатерина?

— Нет, не сродственник! Я же сказала не Чернышев, а Черняков, — баронесса попыталась хихикнуть, но вместо того глухо закашлялась. Когда кашель унялся, — продолжила. — Твое прозванье какое?

— Илья.

— А фамилия?

— Шварин.

— А от рождения какова фамилия была? — она волновалась, тяжело дышала.

— Шварц… — до Ильи Осиповича начал доходить глубинный смысл вопросов баронессы. Ее следующую реплику он уже предполагал.

— Что будет значить Шварц на русском?

— Черняков, то есть, черный, — граф вспотел, вытер выступающими из-под рукавов кружевами лоб. — Ох, елки точеные! Мой, что ли сродственник?

— Твой сын!

Илья Осипович отшатнулся. Трость с рукояткой в виде головы орла гулко стукнулась о паркет. Какой еще сын? Нет у него никакого сына! У него-то и жены никогда не было! Вот у баронессы был в свое время муж, но умер рано, еще в Пруссии, детей они так и не нажили. Он странно посмотрел на собеседницу, с прищуром одного глаза, как на ребенка, или ненормальную. Бредит старуха!

— От кого у меня может быть сын?