Страница 109 из 117
Книга Бытия, глава первая
Стихи первый тире тридцать первый
Но тут Чернов наконец-то решил четко сформулировать прежние подозрения, к месту лучше было бы вспомнить другую книгу, которая, кстати, не раз вспоминалась во время Пути — Книгу Исхода, потому что в ее главе девятнадцатой была и гора, и густое облако над вершиной, и трубный звук, и, извините за кощунственные параллели, явление Господа старцу Моисею. Очень ясно вспомнил все это Чернов и немедленно услыхал не трубное, а вполне человеческое:
— Не много ли на себя берешь, Бегун?
Человеческое прозвучало на языке родных осин, и произнес его опять же человек, одетый так же, как и Чернов: в длинную белую гананскую рубаху, белые штаны чуть ниже колен… Ну прямо только из Вефиля или из царской столицы Асор. Был человек не стар, лет сорока, чисто — вот уж не по-ганански! — выбрит, тоже не по-ганански коротко стрижен, подтянут, сухощав. Человек улыбался Чернову, стоял, утопая по колено в синем дыме-тумане, но все остальное, пардон за вольность стиля, было видно преотлично, словно туман в этом месте образовал некую лакуну, чтобы два интеллигентных персонажа могли побеседовать друг с другом, не напрягая зрения. Ну, точно: повторялась ситуация! Чернов и Зрячий в облике былинного старца беседовали тоже стоя по колено в тумане… А что до русской мовы, решил Чернов, так многоязычье в смертно-вечной обслуге Сущего практиковалось широко, вон и Чернов сам был не чужд оному. Плюс вежливость хозяина: с русским гостем — по-русски. В том, что бритый крендель — здешний хозяин, Царь Горы, Чернов не сомневался.
Но вопрос задан — надо ответ держать.
— Ничуть, — ответил Чернов с необходимо наглой интонацией, потому что не им сказано: каков вопрос, таков и ответ. — Более того, коллега, эта вольная аналогия представляется мне неслучайной, ибо известно: Библия — а это книга моего мира! — полна сюжетных повторов, которые тянутся сквозь тысячелетия. Резонно увидеть и в моем случае вариацию известного ветхозаветного сюжета. Тем более что вокруг — Вечность, и воля Сущего ощутима здесь, как нигде… Ну и плюс соответствующие атрибуты соответствующей истории: гора, дым или туман, трубы…
Труб, правда, больше не слышалось. Тишина кругом стояла неколышимо, как и положено в тумане — где-нибудь в поле или в лесу. Или, кстати, на горе.
— Красиво излагаешь, — засмеялся Царь Горы. — Но вот пример типичной нашей земной любви искать в новом — прежнее, а в незнакомом — подобное. Мы так бережем свою психику, что даже шекспировское «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам» воспринимаем не буквально — по смыслу, а лишь как поэтическую вольность мысли, более того — как удобный эвфемизм, поскольку признать, что есть-таки на свете адова куча необъяснимых необъяснимостей — это грубо, это не для нашей ранимой психики. Да что я тут мечу бисер? Сам прекрасно знаешь менталитет землян, сам им в полной мере обладаешь. Не ты ли автор стишков в стенгазете школы номер пятьдесят шесть Киевского района Москвы: «Кто поверит в уфологию, тот давно умом убогий». Талантливо сказано! Чем не Пушкин, чем не сукин сын?…
Чернов густо покраснел, как Волк из анекдота про Красную Шапочку. В отличие от стыдливого Волка — внутренне покраснел. Он сто лет как забыл об этих стишках, имевших и далее похожие чеканные строки, которые сочинил в седьмом классе в обмен на четверку в четверти по не очень любимой физике. Физик в свою очередь не терпел ничего, что не укладывалось между законом Ома и формулой Эйнштейна. Объяснять сие Царю Горы казалось автору стихов лишним, поэтому он резко сменил тему.
— А ты, коллега, кем числишься в Вечности? — спросил Чернов на «ты», так как коллега изначально прибег к фамильярности. — Неужто Зрячий? Или кто покруче?
— Покруче, — подтвердил догадку Царь. — Я — Кормчий, хотя этот красивый термин не в полной мере отражает мои обязанности в Вечности.
— Что за обязанности? — немедленно полюбопытствовал Чернов.
— Все тебе так и скажи! — опять засмеялся Царь Горы, или Кормчий, — А ты опять начнешь придумывать аналогии… Нет ответа, Бегун. Уже то, что я разговариваю с тобой, — отклонение от твоего нынешнего Пути. А уж лишнее знание — это и вовсе лишнее, извини за тавтологию.
— Зачем тогда разговаривать? — резонно спросил Чернов. — Похоже, Путь я завершил, программу выполнил. Ну и отпустили бы меня домой, стерли память, я бы все забыл и дожил бы славно свое — сколько там мне положено свыше…
— Резонно, — согласился Кормчий. — Я бы так и поступил. Но не я принимаю решения. А уж обсуждать их — вообще кощунственно. Так что готовься к разговору, Бегун, но — лишь в тех рамках, которые допустимы для Бегуна-на-все-времена, теперь уж ты извини за случайную рифму…
— А ты, часом, в стенгазету стихи не кропал? — не упустил своего Чернов. Но ответа на пустое ждать не стал. Сказал: — А чего со мной разговаривать? Я ж все равно все к черту забуду…
Упоминание нечистого ничего не изменило в окружающей обстановке. Туман даже цвета не изменил.
— Забудешь? — с этакой странной интонацией протянул Кормчий, будто пробовал вкус слова или прислушивался к нему. — Как знать. Что-то да остается от Вечности и в смертной жизни. Всегда. Что-то… А еще что-то будет легче вспомнить тебе, когда вновь встанешь на Путь… Не все забывается, Бегун, далеко не все. Сколько ты восстановил в памяти на этом своем Пути?… Очень много.
— Так не сам же, — с тоской сказал Чернов.
— Почему не сам? — удивился Кормчий. — Здесь никто никому ничего не подсказывает, уж поверь мне, я-то знаю. Все, что ты сегодня и здесь обрел, — это только твое, тобою выношенное, рожденное и взращенное.
— Надо же!.. А я думал: я — кукла на ниточке. Дергают куклу, она ручками-ножками шевелит, а голос — чужого дяди… Отрадно лишиться горького заблуждения, Кормчий. Спасибо тебе. Да, кстати, откуда такая уверенность: «я-то знаю»? Тебе дано знать что-то, что не дано мне, Бегуну, или, например…
— Ты садись, Бегун, — вдруг предложил Кормчий, — в ногах правды нет.
И сам сел. Прямо на туман. Умостился, как в мягком и уютном кресле.