Страница 4 из 6
Я много раз представлял себе тот момент, когда он уверенным шагом шел в мою сторону. Мне это представляется идеальным попаданием в цель, в кратчайшее временное окно, событием почти нулевой вероятности. Я мог бы не оказаться в одиночестве, без друзей, он мог бы не уговорить своих пойти вперед, и этого мгновения бы не случилось. Любая ерунда могла помешать.
Я взвешиваю роль случайности в этой истории, роль удачи, вникаю в природу совпадения, которое сделало возможной эту встречу, но у меня не получается. Мы в области непостижимого. (Потом он признается мне, что несколько раз подстерегал подобное безупречное стечение обстоятельств, чтобы ко мне подойти, но его всё не было. До того самого утра.)
Много лет спустя я напишу о непостижимом, о тех непредвиденностях, которые определяют ход событий.
Я напишу также о встречах, которые меняют изначальный расклад, о неожиданных совпадениях, влияющих на течение жизни, о невольных пересечениях, которые заставляют отклониться от заданной траектории.
Все началось тогда, в ту зиму, когда мне было семнадцать.
В назначенный час я открываю дверь кафе.
Оно на выезде из города. Я удивлен, что он выбрал такое место, так далеко от центра, куда совсем непросто добраться. Я думаю: наверное, ему нравятся места, где не толпится народ. Я еще не понял, что он именно потому и выбрал это кафе, что оно в стороне от любопытных взглядов. Я еще пребываю в невинности, полный наивняк.
Привычка вести себя сдержанно и мастерски уклоняться от расспросов у меня уже выработалась, но в маскировке, в тайных встречах я еще не имею опыта. Приобретаю его в этом кафе: окраина, народу мало. Люди, которые сюда заглянули, – нездешние, часто это дальнобойщики, перекусывающие перед тем, как продолжить путь. Или завсегдатаи ипподрома, заскочившие проштамповать свой билет тотализатора. Или немолодые пьянчужки, которые, облокотившись на стойку, с остекленевшим взглядом извергают проклятия в адрес этих правителей, коммуняк-социалистов. Люди, которые не могут нас знать и которым в любом случае нет до нас дела, для них мы пустое место, и они забудут о нас, как только мы выйдем.
Когда я переступаю порог этого заведения, он уже там. Он специально пришел раньше меня, может быть – чтобы оценить ситуацию, убедиться, что мы ничем не рискуем, а еще чтобы нас с ним не видели заходящими сюда вместе.
Пока иду в его сторону, я замечаю немытый пол (ноги липнут к плиткам), столики из небесно-голубой и канареечно-желтой пластмассы, я представляю себе, как по ним наскоро прошлись мокрой тряпкой, после того как унесли чашки из-под кофе, вижу пустые пивные кружки, налепленные на стены рекламные плакаты Чинзано и Бира: Франция пятидесятых годов. За стойкой суровый тип с перекинутым через плечо полотенцем, будто из фильма с Лино Вентурой. Я чувствую себя тут чужаком, который ошибся дверью.
Тома сидит в дальнем углу зала, логично, если не хочешь привлекать к себе внимания. Он курит, точнее, нервно затягивается (в те времена в кафе еще можно курить). Перед ним кружка пива (и несовершеннолетним подают алкоголь). Я подхожу ближе и вижу, как он нервничает, точнее, это, видимо, робость, что-то среднее между неловкостью и смятением, и все-таки скорее смущение, чем боязнь. Я думаю, может, он стыдится, но мне хочется верить, что это всего лишь застенчивость, проявление его сдержанного нрава. Всегдашняя нелюдимость, из-за которой он вечно держится на отшибе. Я волнуюсь, потому что отлично помню, какой он обычно мужественно-невозмутимый, спокойный и уверенный в себе, утрата этой уверенности могла бы меня оттолкнуть, но я, наоборот, невероятно растроган трещинками в его броне и тем, что под ней обнаруживается живой человек.
Когда я, не произнося ни слова, сажусь напротив, он сперва даже головы не поднимает. Только щурится, неотрывно глядя в пепельницу. Постукивает по бортику сигаретой, чтобы стряхнуть пепел, но тот еще не дотлел до нужной кондиции. Этот жест явно должен был помочь ему взять себя в руки, но в итоге только подчеркнул его уязвимость. К пиву он не прикасается. Я упорно молчу, уверенный, что раз инициатива этого странного приглашения исходит от него, то ему и надлежит говорить первым. Догадываюсь, что мое молчание усиливает его неловкость, но что я могу поделать?
Самого меня просто колотит. Я чувствую дрожь, пробегающую по телу, как в сильные холода, дрожь, которая нападает как раз когда ее совсем не ожидаешь и внезапно сотрясаешься всем телом. Я говорю себе, ну, по крайней мере, моя дрожь ему, наверное, заметна.
Наконец он открывает рот. Я ждал обычных слов, заполнения паузы, чего-то, что избавило бы нас от неловкости, сведя все к банальному разговору. Он мог бы спросить, как у меня дела, или легко ли я нашел кафе, или что я буду заказывать, я понял бы такие вопросы и с жадностью бросился бы на них отвечать, я был бы рад найти в них спасение, способ унять дрожь.
Но нет.
Он говорит, что никогда раньше такого не делал, вообще никогда, и даже сам не понимает, как решился, как смог, это вышло само собой, и я слышу в его словах все вопросы и сомнения, все препятствия, которые ему понадобилось преодолеть, все возражения, которые пришлось отмести, слышу, сколько раз он отказывался от этого плана, всю внутреннюю борьбу, глубинную, молчаливую, которую он выдержал перед тем, как оказался здесь, тут он добавляет, что поступил так потому, что у него не было выбора, он должен это сделать, это надвинулось как неизбежность, и бороться с ней уже нет сил. Он снова затягивается, почти вгрызается в сигарету, и дым застилает ему взгляд. Он говорит, что не может справиться с этим сам, и – вот, пожалуйста, делится со мной, как ребенок бросает игрушки к ногам родителей.
Он говорит, что не может больше оставаться один с этим чувством. Оно причиняет слишком сильную боль.
Этими словами он обозначил самую суть, без обиняков. А ведь мог бы ходить вокруг да около, объясняться намеками или вообще спасовать. Мог бы сперва проверить, не ошибся ли на мой счет. Но он, наоборот, решил открыться, обнажить главное, передать, как умел, то чувство, которое толкнуло его ко мне, а ведь был риск оказаться непонятым, осмеянным, получить отказ.
Я говорю: почему я?
Это мой способ, в свою очередь, сразу перейти к сути, проявить такую же прямоту, такую же откровенность. И мой способ, кроме того, дать добро на всё разом, на всё, что он мне сказал, развязать нам руки. Просигналить: я всё услышал, меня всё устраивает, всё подходит, я согласен.
Хотя вообще-то я в полном ступоре от того, что он сказал, ведь я к этому совершенно не готов, это полностью противоречит всему, в чем я был уверен. Полученная только что информация для меня – абсолютное открытие, рождение заново, ослепительная вспышка. Да вдобавок оглушительная, будто выстрел прогремел у самой барабанной перепонки.
За какую-то долю секунды я догадался, что должен остаться на высоте положения, что жалкий лепет или остолбенение могут все испортить, один неверный шаг – и все рухнет и рассыплется в прах.
Я почувствовал инстинктивно, что встречный вопрос, возможно, спасет нас от этого несчастья, от крушения.
И вопрос вылетел сам собой: почему я?
Образы роятся в голове: очки, близорукость, бесформенный жаккардовый свитер, умник и выскочка, первый ученик, девчоночьи замашки. Есть чему удивляться.
Он говорит: потому что ты не такой, как все, тебя сразу видно, хоть сам ты этого и не понимаешь.
И добавляет фразу, которую я не могу забыть: потому что ты уедешь, а мы останемся.
Когда я сейчас записываю эти слова, на глаза наворачиваются слезы.
Я по-прежнему зачарован тем, что эта фраза действительно была сказана, что она была адресована мне. Поймите правильно: чудо тут не в том, что она звучит как предсказание, и даже не в том, что предсказание это сбылось. И не в той зрелости или озарении, которые за ней стоят. И даже не в том, как выстроены слова в этом предложении, хотя я отдаю себе отчет, что сам я, наверное, не смог бы тогда подобрать такие, а позже – не смог бы так написать. Дело в меткости того, что они означают, в смысле, что в них заключен: свидетельство собственной неполноценности и вместе с тем скрытая любовь, о которой они говорят, любовь, которая оказалась неотложной из-за скорого неизбежного расставания и стала возможной из-за него же.