Страница 3 из 6
Позже мне предстоит столкнуться со злобой, которую вызывает моя предполагаемая непохожесть. Я слышу отборные ругательства или уж как минимум язвительные подколки. Я вижу, как при моем появлении дразнятся «бабскими» жестами, заламывают руки и закатывают глаза, чмокают, намекая на оральный секс. Я не реагирую, пытаюсь увернуться от этой злобы. Трусость? Возможно. Способ себя защитить, вынужденный. Но никогда я не сверну со своего пути. Никогда не решу для себя, что он плох, что лучше бы я был как все, не стану притворяться, чтобы они меня приняли. Никогда. Я остаюсь самим собой. Естественно, молча. Но в этом молчании – упорство. И гордость.
Я запомнил его имя. Тома Андриё.
Мне кажется, это красивое имя, оно хорошо звучит. Я еще не знаю, что потом стану писать книги, что буду придумывать персонажей и мне нужно будет давать этим персонажам имена, но я уже прислушиваюсь к ним, оцениваю их звучание. И я уже в курсе, что имена иногда свидетельствуют о происхождении того, кто их носит, о том, из какой он среды, что они могут отсылать к определенному промежутку времени.
Потом я обнаружу, что «Тома Андриё» – сочетание, в общем-то, обманчивое.
Во-первых, имя Томá в середине шестидесятых встречалось нечасто (а «моему» Тома будет восемнадцать в 1984 году). В то время мальчиков в основном называли Филипп, Патрик, Паскаль или Аллен. В семидесятых более распространенными станут Кристофы, Стефаны и Лораны. А Тома на самом деле войдут в моду лишь в девяностых. Поэтому тот темноглазый юноша опередил свое время. Или, скорее, его родители. К таким выводам я пришел. Однако потом я узнáю, что причина проще. Этим именем его назвали в честь рано умершего деда, вот и всё.
И фамилия Андриё – загадочная. Она может принадлежать и генералу, и священнику, и земледельцу. Но почему-то мне кажется, что ее происхождение – крестьянское, хотя у меня нет достаточно веских аргументов.
В общем, я могу вообразить любой вариант. И не ограничиваю свою фантазию. Иногда Т. А. оказывается у меня богемным ребенком из семьи, сочувствующей майским событиям 1968 года [2]. В другие дни он – выходец из буржуазных кругов, слегка аморальный, как бывает с отпрысками, которые стремятся досадить своим чересчур зажатым родителям.
У меня мания выдумывать биографии; я вам уже рассказывал.
В любом случае, мне нравится втайне повторять про себя это имя. Нравится писать его на подвернувшемся листке бумаги. В юности я был чертовски сентиментален; впрочем, это не сильно изменилось и до сих пор.
Итак, в то утро я стою в школьном дворе и украдкой наблюдаю за Тома Андриё.
Это не новость, такое уже случалось и раньше. Я не раз поглядывал в его сторону, так, мельком. Бывало, что я сталкивался с ним в коридоре, он как будто специально шел мне навстречу, я, проходя мимо, задевал его рукавом и, не оборачиваясь, спиной ощущал, как он уходит. В столовой я бывал в то же время, что и он, только он ел со своими одноклассниками, и мы никогда не сидели за одним столом; разные классы между собой не общались. Однажды я видел, как на каком-то уроке он стоит у доски, видимо, он делал доклад, а двери в некоторых классах – стеклянные, и в тот раз я замедлил шаг, он не мог меня видеть, так как был полностью занят докладом, и тогда я его рассмотрел, пока он не мог заметить. Иногда он садится на ступеньки перед входом в лицей и выкуривает сигарету: я заметил, какой у него отсутствующий взгляд в тот момент, когда с губ слетает облачко дыма. По вечерам я видел, как он выходит из лицея и направляется в сторону «Кампуса» – это кафе напротив нашей школы, повернутое фасадом к республиканской трассе номер 10, – видел, как он заходит внутрь, вероятно, он там встречается с друзьями. Проходя перед окнами кафе, я замечал его внутри: как он потягивает пиво, как играет в электрический бильярд. Помню движение его локтей над бильярдным столом.
Но ни разу мы не сказали друг другу ни слова; ни одного пересечения. Даже случайного. Даже неловкого столкновения.
Я всегда старался на него не засматриваться, не вызвать его удивления и не смутить своим вниманием.
Мне кажется: он ничего обо мне не знает, совершенно. Конечно, он меня видел, но в памяти у него это следа не оставило, он не обратил на меня никакого внимания. Может, сплетни, которые обо мне ходят, он и слышал, но ни разу не присоединялся к тем, кто свистел мне вслед и насмехался надо мной. Также нет ни малейшего шанса, что он в курсе относящихся ко мне учительских восторгов; а знал бы – наверняка посмеялся бы от души.
Я для него – чужой.
Я погружен в свое одностороннее влечение. В эту страсть, обреченную остаться неразделенной. В свою безответную любовь.
Я чувствую это влечение: оно трепещет у меня в животе, пробегает по спине мурашками. Но я постоянно должен его сдерживать, не выпускать наружу, чтобы оно не бросилось в глаза остальным. Потому что я уже осознал, что влечение – заметно.
Я весь устремлен в его сторону. Это внутренний рывок, траектория, направленная от меня к нему, сила, которая меня непрерывно притягивает. Но я должен оставаться на месте. Сдерживаться.
Это чувство любви меня восхищает, наполняет счастьем. Но одновременно и ранит, оно причиняет боль, как и любая невозможная любовь.
А ее невозможность я ощущаю очень остро.
Трудности можно преодолеть; как следует постараться, схитрить, попытаться понравиться, навести красоту – в надежде покорить другого человека. А невозможность уже изначально несет в себе поражение.
Этот парень, совершенно очевидно, не для меня.
И даже не потому, что я не смогу стать достаточно привлекательным, достаточно соблазнительным. Просто потому, что он не предназначен для парней. Не создан для них, ну, для таких, как я. Он достанется девушкам.
Кстати, они вокруг него так и вьются. Приближаются, стараясь привлечь его внимание, «включить». Даже те, что разыгрывают безразличие, на самом деле притворяются, пытаясь пробудить его интерес.
А он просто наблюдает. Он знает, что нравится. Людям, которые нравятся, это известно. Такая спокойная уверенность.
Иногда он их к себе подпускает. Я заметил, что с некоторыми из них он накоротке; часто они хорошенькие. Я испытываю мимолетные уколы ревности. И бессилия.
При этом бóльшую часть времени он их держит на расстоянии. Мне кажется, он предпочитает общество себе подобных. И приятельские, дружеские отношения нравятся ему больше, чем прочее признание. Это, надо сказать, меня удивляет, именно потому что он мог бы легко воспользоваться своей красотой: и возраст как раз подходящий для любовных побед, и он вполне мог бы, коллекционируя эти победы, произвести впечатление на других. Однако его сдержанность не может быть достаточным поводом, чтобы вселить в меня тайную надежду. Она просто делает его для меня еще более привлекательным. Потому что я восхищаюсь людьми, которые, располагая властью, ее не используют.
А еще ему, бесспорно, нравится одиночество. Он курит один. Говорит мало. Его характерная поза – стоять, привалившись к стене, устремив взгляд в землю, на собственные кеды, погрузившись в себя.
Думаю, что я его и люблю за это одиночество. И что именно оно меня привлекло в первую очередь. Мне нравится его отрешенность, отстраненность от всего вокруг, его бесстрашие. Такое своеобразие меня притягивает и покоряет.
Но вернемся в зимнее утро 1984 года, та зима была ненастная, с порывистыми ветрами, кораблекрушениями в Ла-Манше и метелями в горах – всё это показывали в восьмичасовых новостях (тогда еще говорили «восемь часов», а не «двадцать»).
То утро должно было стать похожим на все остальные, отмеченные моим бесплодным влечением и его безразличием ко мне.
Только все пошло не так, как предполагалось.
Когда перемена уже близилась к концу и вот-вот должен был прозвенеть звонок, а некоторые ученики потянулись в коридоры, покинув школьный двор с его кусачим морозцем, разговорами о политике, телепередачах и грядущих февральских каникулах, в тот момент, когда Надин, Женевьева и Ксавье ушли в класс за своими сумками, оставив меня в одиночестве, а я, присев на корточки, разыскивал среди царившего в моем рюкзаке беспорядка учебник биологии, я вдруг почувствовал, что рядом со мной кто-то есть. Я тут же узнал эти белые кеды, и, вот это мýка, я медленно поднимаю голову к стоящему надо мной парню; за его спиной синее небо без единого облачка и лучи холодного солнца. Тома Андриё – один, как и я, его приятели, вероятно, уже поднимаются по лестнице в класс, потом он расскажет мне, что выдумал предлог, чтобы они ушли вперед, не дожидаясь его, что ему якобы нужно еще зайти в библиотеку за каким-то журналом, что-то вроде того. Он стоит во весь рост в этом зимнем морозце, я – у его ног. Я встаю, растерянный, обалдевший, стараясь при этом не показать своей озадаченности, не выдать смятения. Мне показалось, что он может с размаху засветить мне кулаком, да, эта идея приходила мне в голову, что он даст мне по физиономии без свидетелей, понятия не имею, зачем бы ему это могло понадобиться, может, потому что оскорблений уже недостаточно и пора переходить к делу, во всяком случае, я сказал себе, что это в порядке вещей, что и такое может случиться; отсюда можно сделать вывод о том, какую неприязнь я, как мне казалось, вызывал. И о моей слепоте тоже. Потому, что он говорит спокойно: «Мне не хочется сегодня идти в столовку. Можно перекусить в городе. Я знаю одно место». Он называет адрес. Точное время. Я смотрю ему в лицо. Говорю: «Я приду». Он медленно опускает веки; да, это было, буквально на мгновение он прикрывает глаза, словно с облегчением или в знак согласия. И уходит, не говоря ни слова. И я стою как дурак с учебником биологии в руках, а потом снова сажусь на корточки, чтобы закрыть рюкзак. Я знаю, что это действительно только что произошло, я ведь еще не спятил, но все равно это кажется мне абсолютно невероятным. Я упираюсь взглядом в асфальт, слышу, как вокруг меня никого не остается, школьный двор пустеет, наступает тишина.
2
В мае-июне 1968 года во Франции происходили массовые протесты, их начали студенты, потом к ним присоединились рабочие и другие слои общества.