Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 26



– Как, моя милая? Как?

– В молодости ты таких вопросов не задавала. Сама увела от жен трех мужей.

– Если и увела, то всего лишь двух. Третий и мой последний сам отбил меня у мужа. Причем оба были военные, при погонах и портупеях – в одном звании. – Тетушка Зинаида вздохнула и слегка прослезилась в знак того, что различие воинских званий не вызвало бы у нее таких чувствительных и сентиментальных воспоминаний, как их сходство.

Под разговор

А уж когда Свечин стал бывать у нас, запираться в кабинете с дедом, а потом чаевничать со всем прочим народом, откидываясь спиною на венский стул, поджимая локти и вытягивая перед собой ноги, все в него влюбились и признали его авторитет в любых вопросах, от фасона рюшей на платье до разницы между булем и гамбсом.

Кроме того, он был негласно избран поверенным душевных тайн – не только наших старушек, но и бывавшей у нас молодежи, которая в порывах комсомольского энтузиазма уж и забыла, что такое душевные тайны и невысказанные секреты.

Александр Андреевич же ей ненавязчиво, но строго напомнил и заново приобщил к осознанию того, что в душе у нее богатство – потаенная жемчужина, которую можно утратить, стоит лишь целиком отдаться комсомольским порывам. И наша восприимчивая ко всему хорошему молодежь была ему благодарна за этот урок, уверившись, что Александр Андреевич не просто душка, как его называли тетушки, а наставник и даже вожатый, за которым можно идти и которому можно верить.

Но все же главное действо, ради которого приходил Свечин, совершалось не за ширмами и перегородками у тетушек, а в кабинете деда, куда никому не было доступа, кроме меня, поскольку я по своему малолетству пользовался особыми правами.

Когда дед приносил к себе из гостиной еще одно кресло и ставил его напротив собственного, с высокой спинкой, умягченной стеганой обшивкой, и львиными мордами, врезанными в прихотливый узор подлокотников, я наперед уже знал, что он ждет Александра Андреевича Свечина и у них будет разговор при затененной лампе и опущенных шторах. К тому же под ватной куклой настаивался – прел – цейлонец, то бишь не те купленные по дешевке тетушками отбросы, о коих дед говорил, что с таким же успехом можно заваривать веник, если настричь его ножницами, а чай из китайского домика на бывшей Мясницкой (улице Кирова), любителем и придирчивым знатоком коего был Свечин.

Чай, конечно, тоже заваривался самим дедом (никому другому он эту священную миссию не доверял), и заваривался под разговор…

Не то чтобы разговор особо секретный (мне не возбранялось входить в кабинет и даже садиться деду на колени), но интимно-доверительный и поэтому требующий такой же располагающей, интимной обстановки.

Доверительность обуславливалась тем, что дед и Свечин были единомышленниками, а интимность сдвинутых кресел – их любовью друг к другу и особым чувством почти родственной близости, которое распространялось и на мою особу, поскольку Александр Андреевич часто брал меня с коленей деда и пересаживал на собственные колени, говоря при этом: «А ну-ка, посиди теперь у меня, внучок».

А перед тем, как пересадить, тормошил, подбрасывал в воздухе и ловил своими маленькими, цепкими руками – цепкими, как когти, коими распластавший крылья ястреб схватывает свою добычу.

Это сравнение я употребляю не ради красивости: в Свечине и впрямь было что-то от рыхлого и грузного ястреба. Хотя и его дальнейшая судьба имела в своем облике что-то ястребиное. Во всяком случае, коготки ее были такими же острыми – такими, что если она ими схватит, то их уже не разжать…

Впрочем, сравнение сравнением, но Свечин меня любил. Для него я тоже был внуком…

Себе не уступал

Из их разговоров я мало что понимал: для меня это были непролазные дебри. Но я не томился и не скучал на их коленях. Я не болтал ногами, не пытался слезть, а потом снова забраться из опасения, что вторично могут и не пустить, а отправят меня к своим игрушкам, что для ребенка, допущенного в общество взрослых, есть самое унизительное.

Не скучал, поскольку меня, помимо всего прочего, занимало то, как в произнесении ими всяких мудреных и непонятных слов участвовали их губы (особенно вздернутая верхняя и опущенная нижняя губа деда), мелькавший меж ними язык, собиравшиеся извилистые морщины на лбу и даже одинаковые вертикальные полоски усов под носом.

Усы тоже участвовали, топорщились или сглаживались, еще более суживались или слегка расширялись, тем самым обозначая свое отношение к мудреному, непонятному, а заодно и понятному – понятному настолько, что и я, к своему удивлению, что-то начинал понимать и о чем-то догадываться, хотя объяснить свою догадку никогда бы не смог.

Губы, язык, морщины и все лицо тоже участвовало – лицо, принимавшее в зависимости от слов то или иное выражение – удивленное, насмешливое, язвительное, и даже надменное (у Свечина).





Смысла слов я, повторяю, до конца не различал, но улавливал, что Свечин особенно охотно употреблял некоторые нравившиеся ему выражения. Дед же указывал ему, что они заимствованы из немецкого языка и несколько экстравагантно звучат по-русски. Свечин с этим соглашался, хотя не только от них не отказывался, но даже использовал их применительно к великому Клаузевицу, как он называл кого-то из особенно важных и дорогих для него персон.

Например, он не раз утверждал при мне, что этот самый Клаузевиц прочил в «отцы своего разума» какого-то неведомого мне Шарнхорста. Дед это принимал с восторгом и, в свою очередь, считал таким же «отцом» для себя самого Свечина.

Его книги, и особенно «Стратегию», дед держал в открытом доступе шкафа – самом ближнем ряду и без конца перечитывал, выискивая самые лакомые, завораживающие и красочные места, как развращенный подросток выискивает описания любовных сцен у Золя и Мопассана. Дед добавлял при этом, что в его книгах, и особенно в «Стратегии», находит удовлетворение всем своим умственным запросам, не только связанным с теорией войны, но также тяготеющим к философии, политике, морали и даже свободным искусствам.

Свечин знал толк и в них, хотя никогда этого не выпячивал.

– Мы люди военные – серое сукно. Нам Бетховены и Рафаэли не родня и даже не товарищи, – говорил он, бухтя себе под нос, явно прибедняясь и внушая, что не будет особо возражать, если его опровергнут.

И конечно же, тотчас находились те, кто спешил его подобострастно опровергнуть:

– Ну уж вы-то, Александр Андреевич… Вы у нас известный бетховенианец.

Но тут уж Свечин стоял на своем:

– Какой там бетховенианец!.. Я за картами и схемами уж и забыл не только Мессу ре мажор, но и простенькую «Элизу».

– «Элизу» забыли – кто же вам поверит!

– Верьте, верьте. Кто-нибудь напоет, а я и не вспомню, какая там «Элиза»…

– Зато Мессу ре мажор наверняка вспомните.

– Ну бог с вами… уговорили. Торжественную мессу ре мажор вспомню, – соглашался Свечин, уступая лишь под тем условием, что эта уступка другим, но никак не самому себе.

Себе он никогда не уступал.

Творцы всемирности

Словом, Свечин свободно взывал и к Бетховену, и к Рафаэлю, и к Гегелю, и к Канту, и к прочей идеалистической сволочи, как он с нескрываемым удовольствием выговаривал (выговаривал, словно вытанцовывал), подмигивая в знак того, что по нынешним временам ему есть кому угодить этим словцом из уличного лексикона.

Свечин пригоршнями разбрасывал цитаты, причем столь же яркие, бьющие наповал, сколь и короткие. Длинных цитат себе не позволял, и не только потому, что считал это дурным тоном, но и потому, что цитировал всегда лишь наизусть и на языке оригинала, а это требовало известных мнемонических уловок и ухищрений. Во всяком случае, не позволяло увлекаться длиннотами.

Тем более что в немецком языке Свечин выискивал устрашающие слова, по длине превосходившие целые фразы на русском. Он пугал ими тетушек, а те ужасались и хватались за голову: «А мы-то думали, что самые длинные слова у Гомера».