Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 26



– Где посидит?

– Натурально, в лагере. Где ж еще!

– В лагере, но, слава богу, жив. Триандафиллов же…

– Вот тебе и подарок ко дню рождения! Как же это случилось?

Все смотрели на Тухачевского, принесшего печальную новость.

– Подробностей мы еще не знаем. Но факт есть факт. Авиационная катастрофа. – Хотя не Тухачевский первым произнес это слово, но именно он придал ему то значение, которого оно заслуживало.

– Быть может, диверсия? Происки врагов?

– Ведется следствие. Обстоятельства выясняются. Прошу почтить память Владимира Кириаковича минутой молчания. – После того как все поднялись со стульев и в скорбном молчании выстояли минуту, Михаил Николаевич, оставляя за всеми право дальше действовать по своему усмотрению, обратился к близким: – Юлия Ивановна, Светлана, собирайтесь. Я отвезу вас домой.

– Не оставляйте нас одних. Побудьте с нами, – возроптали гости.

– К сожалению, неотложные дела.

– Ну хоть немного… Из нас многие знали Владимира Кириаковича, воевали вместе с ним в гражданскую. Выпьем! Будет земля ему пухом.

Все наполнили рюмки и выпили. Тухачевский тоже наполнил, пригубил и поставил на стол. Только один дед так и не прикоснулся к рюмке, а когда все недоуменно обернулись к нему, произнес:

– Ну уж тогда выпьем и за томящегося в узах Александра Андреевича Свечина, хотя это, возможно, кому-то и не понравится.

– Вы имеете в виду меня? Почему же? Я тоже выпью за вашего учителя, и весьма охотно, хотя мы с ним, увы, не единомышленники, – сказал Тухачевский, не отводя взгляда от Юлии Ивановны и Светланы в знак того, что его намерение отвезти их домой остается в силе.

– Тогда и пить не стоит. – Дед поднял и снова поставил рюмку.

– Нет уж, позвольте мне самому решать… – На этот раз Тухачевский осушил свою рюмку залпом и до самого дна.

На его красивые, бархатистые, с затаенным сиянием глаза не то чтобы навернулась слеза, но в них явно дрогнула влага.

– После того совещания в Ленинграде вы, конечно, вправе были бы и не пить… – Дед искал, куда бы поставить свою рюмку, чтобы она заняла подобающее ей место.

– Совещания? Какого совещания? – Тухачевский вдруг озаботился тем, чтобы его рюмка не стояла рядом с рюмкой деда, и отодвинул ее подальше.

Но дед свою рюмку упрямо придвинул.

– А то вы не помните… Того самого заседания Военной секции Коммунистической академии в Ленинграде, осудившего реакционные взгляды профессора Свечина. А профессор-то был не на свободе, заметьте. Профессор отбывал срок в лагере и посему на осуждение не мог ответить. Если же смог бы, то всю вашу секцию перемолол бы как жмых.

– Ах, Свечин! Вы все о нем! Не осудившего, а в порядке дискуссии… ему были высказаны замечания, и весьма существенные. Впрочем, что я оправдываюсь! Да, осудившего за пораженчество, за недооценку революционного энтузиазма бойцов, за старорежимные замашки. Если вам так угодно… – небрежно бросил Михаил Николаевич, словно привыкший по воле необходимости угождать тем, кто этого вряд ли заслуживал.

– Что ж, спасибо за откровенность… – Дед поклонился так, чтобы в его поклоне угадывалось нечто фатовское и скандальное.

Тухачевского побледнел, а затем его бросило в краску.

– Это еще не вся откровенность, – раздельным, четким выговором произнес он. – Я мог бы высказать вам больше. От моей откровенности срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек.

– О, Маяковский! – воскликнул дед, словно для него не было большего удовольствия, чем услышать Маяковского из уст такого любителя искусства, как Тухачевский.

Глава третья. Измор и сокрушение: две стратегии

Сама повела бы полки





Еще до того, как Свечин стал у нас частым гостем, о нем постоянно вспоминали, им интересовались, он уже присутствовал в разговорах между матерью, отцом и дедом. И то, что для деда он был кумиром, о чем все прекрасно знали, обещало: и прочим домашним грозит та же участь – превратиться в его почитателей, хотя, казалось бы, Александр Андреевич к этому совершенно не располагал.

Он был штабным военным, кабинетным кротом, грузным, согбенным, облысевшим со лба, тяжелым на подъем. Одолевая лестницу, вытирал платком шею и часто приостанавливался под благовидным предлогом (взглянуть на часы, тронуть платком насморочный нос или пошарить в прохудившихся карманах), хотя на самом деле из-за коварной одышки и сердцебиения.

Но при этом держался молодцом, никогда не жаловался, не позволял себе раскисать. И всегда ставил себе в зачет, что на последних ступенях совершал рывок (марш-бросок), перешагивал через одну, а то и через две, словно позируя для картины «Переход Суворова через Альпы».

Не наделенный романтической внешностью, Александр Андреевич за счет других своих черт обладал особым даром притягательности, заразительного воздействия на людей – не только своих друзей, но и читателей.

А у нас Свечина читали, и его книги таинственным образом исчезали с полок деда, заимствованные под разными предлогами завсегдатаями дома: навести справку, уточнить дату, проверить какой-нибудь факт и отчеркнуть ногтем на полях особо нужное место. Наводили, проверяли, отчеркивали и сами не замечали, как, увлекшись, погружались в чтение.

Тем самым наша семья попадала под его неотразимое обаяние – сначала среднее поколение, затем младшее, а затем и более консервативное старшее. Поэтому неудивительно, что Свечин некоторым образом добрался и до наших тетушек, у которых, кроме уборки своих углов, охоты за молью, вязания в кресле и чтения, и дел-то особых не было.

Неискушенные по части стратегии, но зато падкие на образованность, широчайшую эрудицию и профессорскую импозантность, наши старушки признавали в нем не просто полководца, но – поднимай выше – полководца духа. И не скрывали, что в полку его прибыло и эти вновь прибывшие – именно они.

Из кабинета деда образ Александра Андреевича, словно по волшебству, перенесся за их ширмы и занавески, где о нем шептались, ворковали и секретничали.

– Ах, Свечин! Какой он все-таки умница! – вздыхала тетушка Зинаида, отрываясь на минуту от книги, которую она бережно держала на худых коленях и перелистывала, разгибая уголки, загнутые прежним читателем. – Я бы сама повела полки, так он меня вдохновляет и очаровывает!

– На кого повела?

– На редуты. – Тетушка Зинаида, словно играя в шахматы, делала ход, не имея ни малейшего представления о том, какой будет следующий.

– Что еще за редуты?

– Ну вражеские, разумеется.

– Что ты, собственно, читаешь? – Тетушка Олимпия заподозрила, уж не французский ли роман держит сестра под книгой Свечина, заимствуя из него столь исчерпывающие сведения о редутах.

– «Эволюцию военного искусства» Свечина. Издание двадцать восьмого года.

– А что у тебя под ней?

– Под ней у меня «Клаузевиц». Я его сегодня дочитала. Не беспокойся – не французский роман.

– А я и не беспокоюсь. Мы уже не в том возрасте, чтобы я могла руководить твоим чтением.

Тетушка Зинаида позволила сестре это высказать, после чего выдержала паузу, чтобы заговорить совсем о другом:

– Интересно, какая у него жена?

– У кого? У Клаузевица или у Свечина?

– У Свечина, конечно. Жена Клаузевица меня, признаться, мало интересует.

– Полагаю, что красавица. Умные всегда выбирают красивых, а красавцы – умных.

– Ах, я мечтала бы оказаться на ее месте! С таким умным мужем… такого мужа можно любить вечно – хотя бы за его интеллектуальное превосходство.

– Тогда тебе больше подошел бы Фауст…

– Фи! – Тетушка Зинаида наморщила нос, облепленный аптечным пластырем. – Твой Фауст – чернокнижник. У него темная душа. А у Свечина светлая голова и, судя по всему, доброе сердце. Представляю, каким душкой он был в молодости. Да он и сейчас наверняка такой же…

– В чем же загвоздка? Надо только отбить… – Тетя Олимпия взяла вязание, показывая, что ее, давшую столь полезный совет, менее всего интересует, воспользуется ли им сестра.