Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 8

Странность положения заключалась в том, что рассудительная хозяйка, чьим неусыпным попечением держался дом распустехи и мечтателя Петра Петровича, особа, чьи мнения были так тверды и неукоснительны, что временами ей самой было трудно с ними сосуществовать, женщина, стоявшая на твердой почве доказательной жизни, внезапно перестала нуждаться в достоверных свидетельствах этой жизни, в твердой почве и в почве вообще.

В деревне Марья Гавриловна, про которую говорили, что она профессорская вдова, хотя Петр Петрович не был профессором, а Марья Гавриловна не доподлинно знала, вдова ли она, обзавелась приятельством с проживавшей по соседству акушеркой. Летом в хорошую погоду акушерка курила на крыльце трубку и певала басом: «Корабль одинокий несется…» А с левого запястья у нее свисал, навечно привязанный аварийный кисет на случай войны, грозы, пожара или какой-нибудь другой катастрофической ситуации. Говаривали, что в кисете лежат трубка, табак да игральные карты.

Прослышав, что муж Марьи Гавриловны был врачом, и, вероятно, полагая, что в брачном содружестве профессиональные знания никак не могут быть привилегией одного из партнеров, лечившая всех деревенских акушерка зашла вскоре после вселения Марьи Гавриловны в пустовавший соседний дом просить совета, что делать с больным докучливым стариком. Выслушав акушерку, Марья Гавриловна подумала и сказала: «Вы оставьте его в покое, – а потом подумала и добавила: – И меня тоже». С того они и подружились. Взаимоуважительная дружба осуществлялась через изгородь, так что и чай каждая со своей стороны пила. Столик выставляла акушерка, Марья Гавриловна только плетеное кресло вплотную к изгороди придвигала. Необъяснимое взаимопонимание простиралось куда далее предопределенных раз и навсегда тем, исчерпывавшихся погодой, наличием в лесу ягод и нахальным поведением Фрины. Иногда Марья Гавриловна вдруг забывалась и подставляла розеточку кому-то третьему на пустовавший край столика или обращала к собеседнице, отбирая у нее чашку, странную реплику: «Ну, я полагаю, с вас на сегодня довольно, вспомните о том, что вам говорил Шварц». И тогда чаепитие начинало походить на спиритический сеанс. Прежде в таких случаях Марье Гавриловне изредка случалось подмечать странное выражение на лице приятельницы и по прошествии каких-то недолгих минут она, сжалившись, покладисто добавляла, что просто чай в этот раз вовсе не так хорош, как бывало. Но иногда Марья Гавриловна духовно отлучалась на более длительный срок, потому что, склоняя голову, чувствовала на щеке жар, струящийся от внесенного Грушей самовара, и как ей горячо припекло мочку уха, когда она приставила к самоварному носику чашку Петра Петровича, который, не отрывая от Марьи Гавриловны безмятежного взора и стараясь не шевелить опущенными под стол руками, скармливал в эту минуту под скатертью, отламывая по кусочкам, теплую промасленную баранку Жаклине. И был в этот миг Петр Петрович счастлив. Жаклина не любила баранок, но, не желая огорчать хозяина, скучно под скатертью мусолила и крошила хозяйский дар, а вода продолжала из носика литься в чашку, и чашка все никак не наполнялась и не наполнялась, и самовар, уже безмолвно, источал равномерное матовое тепло, мягкое и очень сильное, слишком ровное и непрерывное, намного превосходившее физические возможности всех самоваров, и это яркое тепло, проникнув в Марью Гавриловну, расцветало в ней розой небесного покоя, как тогда, когда один раз ей дали морфия от боли, и это было тоже как земля и небо, но трудно сказать, как именно…

Впрочем, со временем акушерка привыкла не обращать внимания на духовные отлучки не потому, что не слышала и не видела, а потому что была занята тем, как получше умять табак в трубке, а умяв его, наконец, и раскурив трубку, сосредотачивалась мечтательным взглядом на облаках, пока не задремывала.

Но и то сказать, объяснением, отчего она так говорит и поступает, Марья Гавриловна не очень затруднялась, к чему ей было заниматься праздными пустяками, когда, конечно, Петр Петрович прекрасно все понимает с полуслова. А то и вообще без слов, ведь как есть люди в любой миг имеющие точное представление о времени без всяких часов, так она, Марья Гавриловна, всякую минуту, на удаленном расстоянии или рядом, ничего не зная про обстоятельства этого мгновения – ей не было ведомо, бранит ли Петр Петрович сейчас фельдшера, внемлет счастливому безумцу или в задумчивости глядит в приемной на рододендрон, – слышала состояние его души, над которой, не имея никакой власти, никакой власти не желала. И все же погруженная во тьму дорожка ясновидения Марье Гавриловне была не внове потому, что в ту сорокалетней давности минуту январского дня, когда розовощекого с мороза Петра Петровича неожиданно представили молодой дальней родственнице, и сам доктор и протянувшая ему руку безучастная девица согласованно стеклянно улыбнулись, не успев рассмотреть друг друга, а столкнувшись взглядами, растерялись и обморочно побледнели, позабыв о рукопожатье и прилагая все силы к тому, чтобы, как того требовал общий знаменатель приличий, стереть с лица потрясенное выражение и восстановить себя в предшествующем виде.





Только что все было тусклым и незначительным и вдруг осветилось и обрело смысл – так Петру Петровичу и Марье Гавриловне впервые неумолимо и пугающе предъявило себя сокрытое. При этом не подлежало никакому сомнению, что утреннее сиреневое прозрение было тысячью крепчайших нитей, ну просто – шпагатами, веревками и канатами, связано с тем, давешним. Из того взгляда и последующего усилия восстать из пепла вышло вневременное мгновение такой глубочайшей интимности, какую Петру Петровичу и Марье Гавриловне никогда больше не выпало переживать. Хотя, спрашивается, что такое из ряду вон можно взять да и увидать в глазах?

А потом жизнь стала состоять из разных чудесных и исключительных случаев и эпизодов, складывавшихся в особенность именно этой совместной жизни, и совершенное ее несходство с жизнью всех остальных людей было Марье Гавриловне и Петру Петровичу так до смешного очевидно, что и говорить об этом не стоило. И они ничего не говорили.

Не то чтобы Марья Гавриловна складом натуры была отзывчива только на внутреннее в человеке, а к природным гармониям нечувствительна, но с годами предметы окружающей действительности в ее глазах, еще до того, как она вообще начала ими пренебрегать, стали отчего-то утрачивать твердые очертания, неверные контуры вещей по пути к самим себе размыкались, и концов было не сыскать. В прежней жизни, которую сама она не отделяла от нынешней, Марья Гавриловна могла задержаться у косяка ведущей в кабинет Петра Петровича двери, чтобы, склонив голову, вглядеться и оценить естественность сочетания на письменном столе выхваченных добравшимся под вечер до окна июньским пронзительным солнцем стопки чистой бумаги, белой привычной фигурки фарфорового Наполеона и тусклого неубранного поутру Степаном подстаканника: мельтешащее световыми пылинками ажурное пиршество сизых, серых и жемчужных тонов. Позже, однако, сиюминутное мерцанье непрестанно преображающихся вещей Марью Гавриловну интересовать перестало, и хотя видела она лучше прежнего, ее ум сделался от них свободен. Спокойный взгляд Марьи Гавриловны, мгновенно равнодушно различая и ничем не любопытствуя, падал на внешние предметы и, словно осекшись, забывался на них своим собственным видением, сейчас же эти пленительные и разочаровывающие, и все же, по ее мнению, слишком призрачные объекты покидая и возвращаясь к оставшемуся без присмотра Петру Петровичу. Она не сомневалась в том, что так ей удается уберечь его в той, ей неведомой жизни от больших опасностей.

А тогда к осени в городе вышли недостачи во всем, недовольства и большие людские передвижения, вынудившие Марью Гавриловну без возражений последовать уговорам горничной сохранить себя, переселившись в места, которые по описаниям покинувшей их в пятилетнем возрасте Груши, соединяли в себе достоинства Земли Аввалон и Садов Гесперид. Именно тогда приютила Марью Гавриловну понурая и лысая деревня, в которой из-за неминучих картофельных огородов было видно во все унылые концы света. Вполне поддаваясь исчерпывающему изображению при помощи всего трех карандашных линий и двух цветовых пятен, видом своим деревушка предрасполагала к зрительному воздержанию; население тоже, впрочем, было ко всему внешнему глубоко безразлично, потому что в мыслях много о себе воображая, с истязательным смирением трепетало над собственной худобой. Три или четыре накрепко усвоенные привычки легли в основу равнодушного поведения жителей деревни, поставивших перед собой темную цель длить жизнь. Но по этим самым причинам посвятившая себя ожиданию задумчивая докторская жена удачно вписалась в картину.