Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 25

— Спокойной ночи, — сказал он.

Она приподняла голову с подушки.

— Спокойной ночи, любимая, — повторил гораздо тише.

Она взглянула на стену, к которой он обратился с последней фразой. Там висел портрет его матери — именно такой ее и помнила мисс Миранда.

— Боже, — прошептала она. — Боже правый.

БРЭВИС

перев. Д. Волчека

Мойра забрала Брэвиса из ветеранского госпиталя, хотя все говорили ей, что это без толку, а, коли ему сделается хуже, она и будет повинна в его смерти. Поправиться ему все равно не суждено, твердили люди, так что зря она хлопочет. Но Мойра была его бабушкой, не забудьте, так что она взяла Брэвиса в Флемптон, где у нее был хороший участок у самой рощи. Речка под боком и лес вокруг, а город всего в какой-то миле на запад, если по проселочной дороге, а по ней пройтись — одно удовольствие.

Брэвиса на войне совсем изрешетило, так сказали люди в госпитале: то ли пулями, то ли осколками, то ли всем сразу.

Говорил Брэвис редко. Спросишь о чем, а он моргает и на ногти глядит.

Мойра и не догадывалась, как он плох, пока внук не пробыл у нее с неделю, а там и сокрушаться было поздно. Наверняка пришлось ей погоревать, что взяла его из госпиталя, но если и жалела она иной раз, никогда ни с кем чувствами своими не делилась.

Ее двоюродный брат Кит заходил иногда, качал головой, но ничего не говорил и, недолго просидев, удалялся. Родители Брэвиса уже покинули этот свет и так давно, что их успели позабыть. Задолго до войны они умерли. Мойра была бабушкой Брэвиса с материнской стороны. Когда Брэвис был маленький, Мойра его не очень хорошо знала. А теперь не понимала, как с ним обходиться: начать с того, что он не контролировал кишечник и, куда бы ни пошел, брал с собой рулон туалетной бумаги.

После того, как он немного пожил у нее, ему вроде бы стало хуже, но Мойра и слышать не хотела о том, чтобы опять вернуть его в больничную палату.

Почти все время Брэвис тихонько сидел на старинном кресле-качалке и смотрел через дверной проем на рощицу за домом.

У него был на удивление хороший аппетит, так что Мойра много времени тратила на стряпню.

«Если я и ошиблась, — так начала она письмо своей сестре Лили, жившей в десяти милях, — я на попятный не пойду, буду стоять на своем, а люди пусть болтают, что им вздумается». Отчего-то она чувствовала, что закончить письмо не сумеет.

Брэвису нравилось ходить на почту и отправлять ее письма, так что лучше уж написать что-то другим родственникам, а он отнесет казенную открытку на главпочтамт, прихватив рулон туалетной бумаги. Именно эта его привычка, а не то, что случилось потом, и заставила людей судачить. У Мойры не хватало духу сказать Брэвису, чтобы не носил с собой рулон, да и знала она, что без бумаги ему не обойтись.

«Он столько всего сделал ради своей страны, отчего же люди не могут отвернуться, если видят, что он идет?» — написала она Лили.





— Брэвис, зайди, посиди. Пусть твои бедные ноги отдохнут, — сказала Мойра ему как-то раз, когда он ради нее сходил на почту в знойный августовский день. — Ты весь горишь: шел по такой жаре!

Она попыталась забрать у него туалетную бумагу, но он вцепился и не отдавал.

И после этого уже никогда не выпускал рулон из рук — и за обеденным столом, и когда сидел на крыльце и глядел на лес, и когда ходил на почту.

Мало-помалу она стала замечать, что все поры на его теле медленно исходят влагой, и нельзя сказать, что он больше не думал словами или не слышал слов, нет, но он был полностью поглощен тихими, похожими на шепот звуками, поднимавшимися из влажных частей у него внутри, а внутренности, израненные и изувеченные, принялись бережно покидать его, и казалось, что все, скрытое в нем, в один прекрасный день мирно выйдет наружу, так что нутро и кожа сольются в одну влажную массу. Мойра уразумела это и не спускала с него глаз, если, конечно, он не уходил на прогулку. Но она все равно не жалела, что взяла его из ветеранского госпиталя. Не согласится она, что это ошибка, не вернет его обратно. Нет, он ей родной, единственный человек на свете, кто считается с ней, и до конца его дней она останется рядом.

Она всегда говорила, что, когда он пару раз в неделю смотрит на нее и произносит «Мойра», для нее это лучшее вознаграждение. Это означает «спасибо», думала она, вот что это значит, и даже любовь. Его глянцевые каштановые волосы и борода, густая, как звериная шерсть, постоянно омывались струями пота. В такие минуты она трогала его волосы, и рука ее становилась мокрой, точно она выжимала швабру. Злосчастья, которые перенесло его тело, не сказались на волосах: они, можно сказать, расцвели. Ни волосы, ни бороду никогда не подстригали по теперешней моде.

Проведя с Брэвисом несколько ночей, она сообразила, что он не спит. Она и сама спала очень мало, но под утро на два-три часа погружалась в дрему. Мысль, что он не спит вообще, потрясла ее спокойный рассудок пуще всего остального. И все же она не сожалела о своем поступке. Она владела этим домом, землями вокруг, а Брэвис был от ее плоти и крови, и ради него она готова была что угодно сделать. Кроме того, она вообще не хотела, чтобы он лежал в госпитале для ветеранов, это ее кузен Кит устроил. Она отменила его задумку — вот отчего Кит так на нее взъелся.

Все началось в тот день, когда она навещала Брэвиса в госпитале, солнце как раз собиралось садиться. В его отделении никого не было, только черномазый мыл пол. Она взяла руку Брэвиса и, сжав ее, заговорила, словно умоляя на коленях: «Брэвис, ты выберешь бабушкин дом или хочешь жить тут? Скажи мне честно». Он глядел на нее, точно малое дитя, встревоженное среди ночи сиренами пожарных. Смутился, но пытался сосредоточиться на ее словах, долго молчал, а потом произнес: «Бабушкин дом» и кивнул несколько раз.

Так что, вопреки всем советам, инструкциям и мольбам, невзирая на мнение докторов и медсестер, которые говорили с ней и даже кричали на нее, она забрала его к себе. Одна сестра дала ей рулон туалетной бумаги, и они с Брэвисом ушли. Мойра была ошарашена и не могла отказаться от рулона, а Брэвис, словно уловив ее смятение, взял у нее бумагу, как подарок, и они спустились по длинному маршу белых чисто вымытых ступеней к грузовичку мистера Квиса, а потом приехали домой.

«Знаю, конечно, что меня будут осуждать, — закончила она открытку Лили в тот день, когда привезла Брэвиса, — но я чувствую, что получила послание от его родителей с небес. Хочу перед смертью сделать что-то для мальчика».

Стоило ей написать эти слова, и она увидела, что Брэвис, словно повинуясь телепатическому сигналу, ждет открытку, чтобы отнести на почту.

Иногда Лили телефонировала ей из Ист-Портиджа. Во время этих разговоров Брэвис, с которого бабушка не спускала глаз, садился в кресло-качалку и, положив рулон туалетной бумаги на колени, качался и качался беспрерывно. Даже со своего места в соседней комнате она видела, как влага выходит из его кожи и волос.

— Он выложился весь, — Мойра снова и снова возражала по телефону Лили. Когда она произносила эти слова, Брэвис поглядывал на нее, и нечто неясное, слабое подобие улыбки, скользило по его губам. На его лице никогда не появлялось понятного выражения — если таковые и были, они, должно быть, хранились в глубинах его внутренностей, толкавшихся и рвавшихся наружу, желавших развернуться простыней, покрыть его кожу и волосы.

Порой заходил кузен Кит, но дальше веранды не ступал и всегда настаивал на одном и том же:

— Хотя бы пристойности ради, — говорил Кит, — верни его в больницу.

— Они для него ничего не делали, — спорила с Китом Мойра.

Когда они с Китом говорили на веранде, Мойра то и дело с беспокойством заглядывала в дом. Она слышала, что кресло Брэвиса качается все быстрее и быстрее.

— У него есть право умереть рядом с близкими, — твердо заявила Мойра Киту, и Кит после этого встал и уехал взбешенный.