Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 85



2

Найти Гастона Брилье не составило труда.

Боб воспользовался временем, когда Гельмут Хансен завтракал, чтобы разработать план, как избавиться от назойливого свидетеля. Он простой человек, размышлял Боб. Крестьянин. Живет себе высоко в горах и добывает хлеб свой насущный, сражаясь с ветром, морозом, дождем и солнцем, и так всю жизнь. Для него несколько тысяч франков будут раем на земле. Пригоршней денег можно перестроить целый мир… Люди меняют свою мораль и поджаривают свою совесть на золотых сковородках. Зрячие хватаются за белый посох для слепых, хорошо слышащие остаются глухими, мыслящие превращаются в лепечущих несмышленышей. Вопрос упирается только в величину суммы. Ради денег уничтожаются народы и проповедуется христианство, честолюбцы становятся политиками, а добропорядочные матери тайными проститутками, заключаются сделки с врагами и проклинаются войны, которые финансируются. Тот, у кого есть деньги, может позолотить Маттерхорн[1] или выкрасить в красный цвет Тихий океан, может посадить елки на Гавайях и написать розовым дымом на небе: «Зачем нужны ноги? – Чтобы раздвигать их…» Что против денег маленький, бедный, старый крестьянин из Лудона во французских Приморских Альпах? Несколько тысяч франков достаточно, чтобы утопить его последние годы жизни в красном вине. Что можно хотеть, если имя тебе Гастон Брилье? Всегда теплое небо над головой, даже если идет ледяной дождь; бочонок, полный вина, которое никогда не кончается; теплый, душистый белый хлеб, всегда свежий; гора сыра; плетеные корзины, из которых просачивается вода, наполненные лучшими устрицами… Проклятье, и все это за какие-то полчаса в морозную мартовскую ночь, за жалкие сведения о человеке, который оказался слишком труслив, чтобы спасти своего друга из горящего автомобиля, и оставил его зажариваться. Все это за то, чтобы человек преступил мораль, проглотил свое возмущение, подавил в себе подозрение, что был свидетелем большой подлости. Сколько тебе лет, Гастон? Уже шестьдесят девять? В следующем году будет семьдесят. Старик. Гном, высушенный горными ветрами. Человек, который с каждым днем приближается к могиле и в один прекрасный день действительно будет лежать в грубо сколоченном ящике, не успев по-настоящему пожить. Нужно ли все это, Гастон? Мой Бог, сколько ты всего пропустил на этой проклятой земле? Даже досыта не наедался ты к шестидесяти девяти годам… Хотя нет, три раза – ровно три раза: на собственной свадьбе, на поминках лудонского бургомистра, горбатого Марселя Пуатье, а в третий раз – на крестинах маленькой Жанетты, дочери арендатора «Ротонды», загородного имения, в котором Гастон, подрабатывая, ухаживал за садом. Трижды сыт за шестьдесят девять лет! Разве это жизнь, эй? А теперь нужно всего лишь закрыть глаза и рот, разжевать и проглотить свою совесть, и можно, подобно пловцу, прыгнуть вместо холодной воды в озеро, полное денег.

Боб Баррайс был убежден, что Гастон думал именно так, как он себе мысленно представил беседу. В то время как Гельмут Хансен углубился в великолепный завтрак, разбивал яйцо и украшал свой тост трубочкой из ветчины, Боб развил активную деятельность. Он нанял небольшой автомобиль, «фиат», обладающий хорошей проходимостью в горах; потом поднялся наверх, в свой номер, чтобы проведать Пию Коккони, стоявшую под душем и испустившую при виде Боба радостный вопль.

– Иди скорей ко мне, скорее, скорее! – взвизгнула она. – Как приятно покалывает, щекочет кожу. У меня никогда не было таких ощущений, как сегодня утром. Я сошла с ума, я действительно совершенно сошла с ума… Ты нужен мне, любимый… Я не знаю, что я сделаю, если ты сейчас не придешь ко мне. – Она протянула обе руки и согнула пальцы в коготки. Горячая брызжущая струя разбивалась о ее гибкое, будто отлитое из светлой бронзы тело. – Я сейчас выбегу, как есть, на балкон и закричу! Побегу по лестнице вниз, в холл! Боб… я хочу тебя под этими возбуждающими горячими струями. Боб!

Она высунула голову. В ее черных глазах играли бесенята. Боб Баррайс просунул руку мимо нее в душевую кабину, выключил воду и вытер платком замоченный рукав своего костюма цвета розового дерева. Пия Коккони осталась стоять под душем. С ее гладкого, полированного тела стекали жемчужные капли воды, от разгоряченного тела шел пар.

– Это значит – нет? – спросила она тихо.

– Приехал мой друг Гельмут, – проговорил сбитый с толку Боб. Он не отводил взгляда от грудей Пии, которые призывно набухали ему навстречу, поддерживаемые ее руками.

– Этот неотесанный чурбан, ворвавшийся в комнату? Омерзительный человек!

– Это только так показалось. Я понимаю, он обидел тебя, но он думал… – Боб Баррайс положил руки на бедра девушки. Ее глянцевая, пышущая жаром нагота возбуждала его против собственной воли.

– Что он думал? Что я проститутка?

– Что-то в этом роде.

– Ты должен представить меня ему. Он будет просить прощения!

– Это мой единственный друг… – руки Боба скользнули по телу Пии вверх, к ее грудям. Он почувствовал, как в нем запела кровь, но заставлял себя думать о чем угодно, только не об этом податливом теле, не об этих дрожащих губах, неземных вздохах и ощущении в момент экстаза, что ты умираешь. – У меня нет больше друзей, только знакомые. А это большая разница. Друг иногда значит больше, чем родной брат.



– Даже больше, чем возлюбленная?

– Иногда – больше.

– Ты противный! И сегодня он для тебя важнее, чем я?

– Он приехал, чтобы забрать меня в Германию.

Пия Коккони неожиданно ухватилась за Боба и притянула его к себе. Он потерял равновесие и ввалился в душевую кабину.

– Разве я не сказала, что он омерзителен? – закричала она. – Но я на него посмотрю. Он у меня будет вот таким маленьким, вот таким! – Чтобы продемонстрировать этот крошечный размер, она обхватила свою левую грудь, оставив торчать между пальцами лишь сосок. Потом она пронзительно засмеялась, прижала Боба к влажной кафельной стене и открыла душ, прежде чем он успел ей помешать. Мощная горячая струя обрушилась на обоих. Боб хотел отбиваться, испугался за новый костюм, но потом сумасшествие Пии захватило его. Его испорченная натура почувствовала новое, острое наслаждение, которое оказалось сильнее, чем его все еще сопротивлявшийся разум, и побороло его.

Под горячим душем Пия раздела его, и наконец они оба голые стояли и смотрели друг на друга в облаке пара, под низвергающимся водопадом. Урча, как голодные собаки, они наслаждались своими телами, катались, сплетаясь, в тесной кабине, забирались друг на друга, как самец и самка, были жеребцом и всадницей, молотом и наковальней. В такие моменты происходили превращения Боба Баррайса. Насилие над обнаженным женским телом, покорность, с которой оно одновременно принимало грубость и нежность, вздох бессилия, подавленный крик под его руками, вторжение со всего размаху в трепещущую плоть, шлепки как отзвук божественных аплодисментов, готовность отдаться целиком, боль пополам с блаженством так опьяняли его, что он терял всякий контроль над собой.

После такой звериной схватки Боб чаще всего лежал молча на спине, он вслушивался и вглядывался в себя с тем отвращением, которое испытывают при виде чудовищ.

«Я чудовище, – думал он в таких случаях. – Я машина, которая пожирает руки, ноги, груди, бедра, как другие – бензин, масло или электричество. К чему я еще пригоден в этой жизни? Дядя Теодор управляет фабрикой и увеличивает состояние Баррайсов. Моей матери все еще хотелось бы мыть мне попку, и у нее начинается мигрень, когда я кричу ей: „Я взрослый! Я мужчина! Ты могла бы забеременеть от меня, как мать Эдипа! Если ты не прекратишь нянчить меня, мне придется тебя изнасиловать!“

А друзья? Разве это друзья? Подхалимы, пресмыкающиеся, клика, которой надо платить, чтобы она кричала «ура», придворные шуты и гомосексуалисты, верующие лишь в пенис, акробаты секса, глупцы и онанирующие гении, прожектеры и революционеры, осквернители церквей и педерасты, полусумасшедшие с кучей самомнения. Господи, что за мир!

1

Горная вершина в Швейцарии (примеч. пер.)