Страница 36 из 43
– В чем риск, мистер Апплиард?
– Я возьму адвоката. У меня в здешней прессе есть друзья. Я пожалуюсь, начну действовать, ни перед чем не остановлюсь.
– Сэр, видимо, вы ошибочно думаете, что с вами обращаются как-то неправильно или… противозаконно. Вовсе нет. Вы нарушили установления, которые здесь по законам графств считаются правильными. Можете находить их устарелыми, абсурдными. Пусть так. Но они могут здорово пригодиться, а, ребята?
Трое полицейских засмеялись.
– Когда они последний раз применялись?
– Уже в этом году – статут графства Фозерингей. Штраф двести пятьдесят долларов, большой шум в газетах. О, за парня были журналисты, жаловались, что мы использовали устаревший закон в целях, для которых он не предназначен, но все равно ему пришлось покинуть штат. То же самое произошло дважды в прошлом году. Вы бы поразились, узнав, как эти дела похожи на ваше.
– Это обвинение притянуто за уши.
– Конечно, притянуто, можете не сомневаться. Но оно весьма серьезно.
– Было бы, мистер Апплиард, было бы, – сказал серьезно Филдс. – Было бы, если его осуществить. Но если мисс Квик вернется с нами и вы не приблизитесь к ней, пока вы в поле действия этих полицейских, никто ничего не узнает. Прошу вас согласиться.
– Я бы мог чертовски много сказать обо всем этом в суде. И о болдоковских делишках. То, как она…
– Без сомнения, могли бы, дойди дело до суда. Хотя это не появилось бы ни в судебных отчетах, ни в прессе. В любом случае слова «мог бы» показывают…
– Ладно. Слушайте. Не оставите ли вы и эти фараоны нас троих на минутку, чтобы мы могли переговорить?
Переглянувшись с полицейскими, Филдс спросил:
– Не возражаете, лорд Бол док?
– Нет.
Едва закрылась дверь, Ронни сказал Симон:
– Кому ты сказала и почему?
– Не сердись. Я сказала Биш. На случай, если мама по-настоящему расстроится. Понимаешь, она может вправду довести себя до болезни. Сердце и всякое. Я просила сказать ей, только когда мы будем в пути. Не сердись, Ронни.
– Так вот почему ты оказалась без паспорта.
– Нет; он был под замком. Но мне следовало взломать ящик.
– Да-да, это тебе следовало сделать.
Оба дрожали. Болдок сказал:
– Поверь мне, Симон, это лучший исход.
– Леди Болдок действительно больна? – спросил Ронни.
– Нет.
– Биш просто пошла и сказала ей. Несомненно, ее проинструктировали.
– Нет. Биш – вторая жена, вернее, вдова дяди Симон. Денег у нее нет.
– Ясно. Ну, дело вроде закончено, так?
– Ронни, – сказала Симон, начавшая плакать.
– Что?
– Почему ты не дал себя арестовать? Поборолся бы с ними. Ты бы мог поднять страшный шум. Этот законник понимает, что мог бы. Я смотрела на него. Я бы помогла тебе.
– Спасибо, но, кроме всего прочего, это означало бы конец моей работы, потому что продюсеры не любят, если их людей привлекают к суду в Америке, когда тем следует вещать в Лондоне. Более чем вероятно – конец всей моей карьеры.
– Всего лишь переменишь работу.
– Всего лишь! – крикнул Ронни, потом секунд пять не мог заговорить. – Но так же и покончу с карьерой. Я знаю, против нее можно многое сказать. Не столько, сколько о карьере твоего отчима, который живет с женщиной – сущим динозавром по ненависти и своеволию, потому что не в силах жить, как дерьмо, на две тысячи фунтов в год или найти работу… – Раза два глубоко вздохнув, он продолжал: – Конечно, карьера телевизионщика ужасна, но другой у меня нет.
– Ты же пишешь книги. Ты говорил мне.
– Ты истинная богачка, Симон! И мыслишь как богачка! Ронни Апплиард хорошо продвинулся в своей карьере к тридцати шести годам, когда внезапно разрушил ее. И купил себе другую и начал ее делать… Я хочу выпить. Я провожу вас, ребята.
Когда Ронни вернулся в комнату с виски цвета красного дерева и содовой, Симон уже исчезла, но лорд Болдок еще оставался и усиленно гримасничал.
– Апплиард, я не хочу, чтобы вы…
– Не трудитесь ничего говорить, Чамми, старина. Ведь что бы ни было, я буду ненавидеть вас всю жизнь. Да, я знаю, вы только выполняли приказ, и, будь ваша воля, было бы иначе. Не так чтоб была большая разница, но иначе. Минуточку.
Он нагрузил Болдока шелковым золотисто-белым платьем Симон, свитером, чулками, бюстгальтером, зубной щеткой, дентальными стимуляторами и прочими предметами с полки над ванной. Образовался узел с двумя ручками.
– Да, я знаю, она может купить все, что ей нравится, но я, как и ваша жена, не люблю, чтобы добро пропадало. Такая, верно, судьба. – Ронни открыл дверь. – Теперь убирайтесь.
Симон много навезла для обеда: вырезку, лук, бобы, морковь, петрушку, авокадо, оливковое масло, уксус, соль, чеснок, бутылку красного бургундского, штопор. Он отнес еду на несколько ярдов в кусты, вынул из коробок и вывалил. Приправы положил в кухонный шкаф. Вино и штопор упаковал в чемодан. Пообедав виски и мороженым, лег на нижнюю кровать и немного поспал. Когда не мог больше спать, прикончил виски, пошел в контору, расплатился и позвонил в Андиамо, вызвав машину до аэропорта. На следующий день рано утром он был в Лондоне.
IV. Лондон
– Ну, что вы думаете? – спросил Ронни Апплиард. – У нас демократия – или по крайней мере так нам твердят. Предполагается, что мы люди ответственные, способные разобраться в том, что читать и смотреть в театре и кино, и никакие безымянные чиновники за нас не решат этого. Недавно, как мы слышали, в России был большой поворот к свободе творчества – фермент новых идей, творческий взрыв; ограничения и старые консервативные отношения были сметены или по крайней мере поставлены под сомнение. Неужели в нашей стране мы так привержены традициям, что не ответим на этот вызов? Могу только надеяться, что ответим. Ну, на сегодня это все для «Взгляда». Увидимся в среду. Пока.
Музыка титров, звучавшая так, как, по мысли 1955 года, должна звучать музыка 1975-го, начала свою атаку (происходившую трижды в неделю). Ронни сделал вид, что беседует с гостями – лысым пухлым режиссером, у которого щеки, как груши, и огромным писателем дикого вида. Они спорили о свободе культуры. Дискуссия была первоклассной – невероятно оживленной, откровенной; беседа велась всерьез, о разногласиях не договаривались заранее. Режиссер утверждал, что в социалистических странах художник гораздо свободнее, чем в условиях капиталистической идеологии; писатель, со своей стороны, говорил, что свободнее лишь чуточку. Ронни с разработанной, обдуманной искренностью внушал, что здесь, вероятно, хоть разок, ха-ха-ха, истина и впрямь где-то посреди. Обе стороны приняли его компромиссную формулу – русский писатель, скажем, ЗНАЧИТЕЛЬНО свободнее своего британского коллеги.
– Ну, надеюсь, мы дали им о чем подумать, – сказал режиссер.
– О, это было… – сказал Ронни, махнув рукой и покачав головой, словно не нашел нужных слов. Это происходило с ним постоянно после возвращения из Америки, уже больше двух недель. Не во время передачи – он был слишком профессионал, чтобы мозговые явления или клиническая афазия поразили его при работе, – но дьявольски часто, когда он не работал. Сделав усилие, Ронни добавил: – Постарались немножко расшевелить их.
– Правда? – воскликнул режиссер. – Разве не так? Когда я думаю, как эти ужасные типы захватывают ТВ и прессу и везде твердят, что наша система непревзойденная и превзойти ее невозможно и… я просто понять не могу! Другую точку зрения – точку зрения меньшинства. – просто НУЖНО изложить! Интересно, не сделает ли общественное мнение то, чего не удалось в результате уроков Вьетнама? Интересно, интересно, мог ли я уговорить совет по искусству раскошелиться?
– Он для того и существует, – сказал писатель, проводя ручищей, похожей на ласт подводника, по своим лохмам.
Ронни закурил.
– Безусловно, – сказал он убежденно. Погасла последняя картинка на мониторе.
– О'кей, студия, спасибо! – крикнул распорядитель сцены.