Страница 104 из 126
«Дивизия доживала последние дни, — вспоминал Макеев, — и это инстинктом чувствовал последний из диких монголов. А барон продолжал зверствовать, и его палач Бурдуковский ходил ошалелый от ежедневной кровавой работы».
Однако маньяком-убийцей, жаждущим крови как таковой, Унгерн всё-таки не был. Он не хуже любого «дикого монгола» ощущал нарастающее недовольство и пытался подавить его, без лишнего шума избавляясь от «ненадёжных элементов». Расправы потому и производились втайне, что Унгерн сознавал шаткость своего положения. Кто-то, вероятно, становился жертвой его пресловутого умения «читать по глазам и лицам», на кого-то указывали осведомители, среди которых, кстати, были Макеев и Князев. Не случайно они рассказывают об этих убийствах больше, чем остальные мемуаристы. Ни тот ни другой не хотели признавать своё в них участие, если оно имело место, и списывали их на невменяемость барона. Князев пишет, что отсутствующий взгляд и «помутившиеся зрачки» придавали ему «вид сумасшедшего». Между тем Унгерн, похоже, догадывался о зреющем заговоре. Недаром он впервые изменил привычке никогда не иметь оружия и на ночь клал рядом с собой заряженный браунинг. Когда мятеж уже вспыхнул, он успел сказать Гижицкому: «Итак, это (курсив мой. — Л. Ю.) началось. Интересно, чем кончится». Значит, происходящее не стало для него неожиданностью.
3
«Заговор назревал, — пишет Торновский, — я это видел и чувствовал. Кто положил ему начало, трудно сказать, скорее всего, он зародился в головах многих».
По Князеву, инициатива шла снизу, от оренбургских казаков; ещё в Забайкалье они решили бежать в Маньчжурию, но не были уверены, что доберутся туда без предводителя, и пригласили на эту роль своего земляка Слюса — «храбрейшего из храбрых», как характеризует его Торновский[200]. Этот двадцатилетний юноша настолько хорошо зарекомендовал себя в боях, что Унгерн произвёл его из младших офицеров сразу в войсковые старшины. Слюс согласился возглавить побег и, в свою очередь, предложил старшему другу, полковнику Костерину, тоже принять в нём участие. Костерин, однако, раскритиковал проект как «недостаточно продуманный», указав, что уходить нужно не одной сотней, а с такими силами, чтобы «не бояться встречи с красными». В течение следующих дней они со Слюсом вовлекли в заговор ряд офицеров-оренбуржцев, служивших в других частях, в том числе начальника пулемётных команд, полковника Евфаритского, человека умного и волевого. Он подал идею, которая наверняка приходила в голову не ему одному, но до сих пор казалась чересчур радикальной: убить Унгерна, командование предложить Резухину и уходить на восток всей дивизией.
Покончить с бароном должен был его новый любимчик — Маштаков. Не то он сам вызвался это сделать, поскольку имел близкий доступ к нему, не то на него пал жребий. Маштаков подъехал к Унгерну днём, «на походе», чтобы застрелить его в упор, но, как излагает дело Торновский, «не имел силы воли выполнить своё намерение и с поджатым хвостом отъехал».
Рябухин, сам участник заговора, вовлечённый в него Евфаритским, с которым они вместе учились в оренбургской гимназии, ничего не говорит о первой попытке Маштакова убить Унгерна. Вторая, по его рассказу, была совершена в ночь перед тем, как дивизия разделилась на две бригады[201]. Разбудив Рябухина и сообщив о подслушанном разговоре между Унгерном и Резухиным, Маштаков сказал, что сегодня же ночью застрелит барона, когда тот ляжет у себя в палатке после «совещания» с ламами.
«При свете умирающего лагерного костра, — продолжает Рябухин, — Маштаков тщательно проверил свой маузер, пожал мне руку и скользнул во тьму так же бесшумно, как вошёл. Разумеется, спать я больше не мог и начал ходить среди палаток и подвод, на которых раненые проводили ночь, напряжённо прислушиваясь и стараясь различить звук выстрелов сквозь шум и плеск быстрого Эгин-Гола, бегущего по своему каменистому ложу. Примерно треть мили отделяла меня от палатки барона».
Выстрелы так и не прозвучали. Скорее всего, Маштакову опять не хватило духу застрелить барона, хотя сам он рассказывал, что, войдя в его в палатку, нашёл её пустой; Унгерн всё ещё сидел с ламами, и охрана получила строжайший приказ никого к нему не допускать. Это бдение затянулось до рассвета, лагерь начал просыпаться; в итоге Маштакову пришлось уйти. Первый вариант больше похож на правду. Видимо, что-то в поведении фаворита насторожило Унгерна, и утром он отослал его из штаба обратно в полк.
В этот же день дивизия разделилась. Костерин, Слюс, примкнувший к ним Хоботов и ударная сила заговора — оренбургская сотня, где служил Маштаков, оказались в бригаде Резухина, а Евфаритский, Рябухин и остальные заговорщики ушли с Унгерном. Действовать согласованно они теперь не могли.
МЯТЕЖ
1
16 августа бригада Резухина осталась на Эгин-голе, а Унгерн с главными силами выступил дальше на юго-запад. Возможно, прежде чем идти через Гоби, он собирался добыть скот, пополнить конский запас и дождаться зимы во владениях Джалханцза-хутухты на западе Халхи. О своём намерении уйти в Урянхай он никогда не говорил, но по мере того как всё явственнее намечался западный вектор движения, в дивизии нарастала тревога; на биваках офицеры кучками сходились у костров без вестовых, чтобы не было лишних ушей, и «обсуждали безысходность». Почувствовав усилившееся брожение, Унгерн поручил Князеву собрать сведения о настроении офицеров и доложить ему.
Князев пышно именовался «комендантом дивизии», что на практике означало нечто среднее между начальником военно-полицейской службы и главным осведомителем. Офицеры ему не доверяли, при его приближении смолкали все разговоры. Раньше он этим пренебрегал, зато сейчас был крайне озабочен «пикантностью собственной позиции». Попросту говоря, не выполнить поручение Князев боялся, но и честный доклад барону страшил его не меньше. Чрезмерное усердие могло для него плохо кончиться, если замыслы тех, кого он подозревал в активном недовольстве, увенчаются успехом. В конце концов Князев нашёл безопасный для себя выход — он поскакал в бригаду Резухина и осторожно, не называя ничьих имён, рассказал ему, что люди настроены против похода в Урянхай.
Резухин, как все, был бесконечно измучен боями и переходами. Уже не стесняясь подчинённых, он вслух мечтал хотя бы месяц пожить под крышей, а «чистая простыня рисовалась ему недосягаемым идеалом блаженства». Урянхай и Тибет пугали его не меньше, чем других, но он хорошо знал Унгерна и не думал, что настроения в дивизии могут изменить принятое им решение. Князев рассчитывал, что Резухин, встревожившись, доложит обо всём барону, но тот велел сделать это ему самому. Князев помчался обратно в бригаду Унгерна, повторил свой рассказ начальнику штаба Островскому и попросил его «принять на себя тяжесть доклада барону». Островский отказался наотрез, сказав, что «не имеет желания быть повешенным». В итоге Князев всё же пошёл к барону, но рассказать ему правду не посмел, понимая, что Унгерн потребует от него конкретных имён, а назвать их — значит погубить себя, если заговорщики добьются успеха раньше, чем будут арестованы. На следующий день, 18 августа, он опять полетел назад, к Резухину, в надежде, что тот передумает и доложит барону о сложившейся обстановке.
К этому времени Резухин был уже мёртв, а Князев уцелел, может быть, благодаря своим суетливым метаниям взад-вперёд. В момент накала страстей при мятеже в обеих бригадах, когда многие подручные Унгерна были убиты или скрылись в лесах и позже погибли от рук красных, он оказался не там и не здесь.
Торновский — единственный из мемуаристов, кто в ночь с 16 на 17 августа находился в бригаде Резухина. «Настроение в лагере было жуткое, — вспоминал он канун мятежа, — не слышно было ни песен, ни шуток. Молитва в этот вечер пелась с каким-то особым вдохновением».
200
Слюса и тех заговорщиков, кто в 1930-х годах был ещё жив, Торновский, как и Рябухин, и Князев, обозначает начальными буквами фамилий. В эмиграции Унгерн считался героем; офицеры, организовавшие заговор против него, предпочитали об этом не вспоминать, а мемуаристы — не называть их полных имён.
201
По Князеву, это произошло неделей раньше, ещё в долине Джиды.