Страница 11 из 18
– Видишь ли…
– Я знаю про младенцев! – заявила вдруг Бренда.
– Ты? Не может быть!
– А вот и может.
– Ну и откуда они берутся?
– Сестра Мэри Бенедикт говорит, что детей посылает сам Господь, потому что они – Его благодать. Сестра Мэри Бенедикт наверняка знает, она же Господу Богу – жена.
Папа выдохнул с облегчением:
– Это истинная правда, доченька.
А меня объяснение Бренды не удовлетворило. Господь посылает, ха! Нет, здесь всё куда сложнее. И я непременно выясню что да как.
– Ладно, Бренда, допустим, ты права. Но ведь как-то же младенец попадает к маме в животик?
– Бог вдувает его через соломинку, – не моргнув глазом, выдала Бренда.
– Глупости, – отрезала я.
– Ничего не глупости. Верно, папа?
– Кто тебе это сказал, милая?
Бренда прикусила губу:
– Не знаю.
– Потому что это чепуха, – объявила я.
Бренда не сдавалась:
– Ну а как, по-твоему, они в животик попадают? Как?
– Я пытаюсь выяснить. Уже давно выяснила бы, если б ты хоть на минутку закрыла рот.
Теперь мы обе буравили папу глазами. Он молчал, и мы в один голос воскликнули:
– Ну папа!
Он присел на корточки и стал возиться со шнурками ботинка – будто все никак не мог правильно их завязать. Наконец откашлялся и говорит:
– Вы лучше у мамы спросите, девочки.
– Сам знаешь, что она не ответит. Ведь не ответит, а, папа?
– Ну-ка напомните папе, сколько вам лет?
– Мне почти девять, – сказала я.
– А мне скоро семь, – похвасталась Бренда.
– Вот стукнет тебе шестнадцать, Морин, тогда и спросишь.
– ШЕСТНАДЦАТЬ!
– Да, не меньше.
– Значит, это что-то запутанное, про младенцев? – рассудила Бренда тоном столь серьезным, что мы с папой так и прыснули.
– Да, родная, очень-очень запутанное.
– Так я и думала, – мрачно подытожила Бренда.
Папа вдруг пустился бежать.
– Айда за мной, девочки! Будем скатываться со склона!
Ну и вот, этим мы полдня и занимались вместо того, чтобы выяснять насчет детей.
Позднее мы с Моникой сидели рядышком на качелях.
– Знаешь, я спросила папу, а он обещал рассказать, когда мне стукнет шестнадцать. Только я все равно не верю ни в аиста, ни в сиделку с черными мешками.
Моника перестала раскачиваться, откинула свои рыжие косы и говорит:
– Мне кажется, в этом деле без пиписки не обходится.
Я даже лицо прикрыла ладонью – так мне стало гадко.
– Ты правда так думаешь?
– Да, Морин.
– Но с чего ты это взяла?
Моника почти улеглась на качелях. Теперь ее косы едва не подметали землю.
– Просто мозгами раскинула.
– Я никогда не видала пиписки.
– А я видала.
– Да ну?
– Я видала братишку голеньким, когда он был со-всем малыш.
– Ну и на что она похожа?
– Она… она похожа… – раздумчиво начала Моника.
Я ее оборвала:
– Слушай, мы еще не ужинали, так что ты лучше пока не рассказывай.
– Как знаешь.
– По-моему, нам про это еще гадать и гадать, Моника.
– Точно, Морин.
Отныне я, когда смотрела на Джека, думала только про то, что пиписка имеется и у него. А ведь был еще Нельсон. И папа, и дядя Фред, и дядя Джон, и молочник, и угольщик, и лавочник; кого ни возьмешь – у каждого пиписка! Бренде я ничего не говорила – не надо ей про такое знать, она еще маленькая. Ладно хоть нам с Моникой хватило ума не спросить о младенцах святых сестер!
Глава одиннадцатая
Бренде исполнилось семь – пора было ей принять первое причастие. Сама я приняла первое причастие еще в старой школе, в Карлтон-Хилл. Это не так-то просто. Причащают не всех подряд, а лишь тех детей, которые сподобились благодати. Лишь таким дают вкусить Тела Христова, и то сначала надо целый год ходить на исповедь. Кто не исповедовался накануне, а в воскресенье принял от святого отца себе на язык облатку (она и есть Тело Христово, или Святые Дары), тот совершил смертный грех. И еще перед таким делом нельзя завтракать, поэтому на мессе только и слышно, как бурчат голодные животы, и громче всех твой собственный.
Исповедь – она в чем состоит? Залезаешь в такую кабинку вроде платяного шкафа и оттуда рассказываешь святому отцу про свои прегрешения – так я объяснила Бренде. У нее даже мордашка вытянулась со страху.
– А какие у меня прегрешения, Морин?
– Я-то почем знаю?
– Что ж тогда говорить святому отцу?
Я усмехнулась:
– Придумай что-нибудь.
– То есть солгать? Это же грех.
– Пожалуй. Только меня почему-то до сих пор молнией не убило.
– Ав чем ты каешься?
– Рассказываю, что солгала, что в лавке стащила конфету, что была непочтительна с папой и мамой. Обычные проступки, ничего особенного.
– А если я их не совершала, тогда что?
– Молчать все равно нельзя, Бренда. Раз ты сидишь в исповедальне, значит, хочешь не хочешь, а говори. Наври с три короба, а потом скажи, что тебе очень-очень совестно. Зато в следующий раз покаешься во лжи – и это будет чистая правда.
– Ну а дальше?
– Дальше святой отец отпустит тебе грехи и наложит на тебя епитимью.
– Что это – епитимья?
– Господи, Бренда, ты вообще ничего не знаешь?
– Откуда мне знать, если я не бывала на исповеди?
– И впрямь. Короче, епитимья – это такое наказание.
– Святой отец меня выпорет?!
– Не бойся, не выпорет. Он велит тебе прочесть несколько молитв, и все.
– Морин, а ты со мной не посидишь в этой кабинке?
– Нет, Бренда, придется тебе сидеть одной. Кабинка – она тесная, вдвоем мы просто не поместимся.
– А там темно?
– Да не трепыхайся ты! Дело недолгое. Больше пяти минут никто из ребят не исповедуется. Разве только Дэнни Денни – у него куча прегрешений, пока все перечислит! А ты как зайдешь, так и выйдешь.
– Ладно. А какие молитвы велит читать святой отец?
– Тут есть одна хитрость, Бренда.
– Что за хитрость?
– Допустим, тебе велено пять раз прочесть «Аве Мария», так ты один раз прочти перед алтарем, а уж остальные четыре раза – по дороге домой. Потому что, если будешь долго торчать у алтаря, все подумают, что ты великая грешница и место твое в геенне огненной. На кой тебе такая дерьмовая репутация?
– На фиг не нужна.
– Знаешь что, Бренда? Язык у тебя чертовски грязным становится.
– Даже не представляю, от кого я плохих слов нахваталась? – выдала Бренда с улыбкой, и я обняла ее.
– Ах ты моя хрюшка-повторюшка!
Той весной мне сравнялось девять, и мама объявила, что устроит настоящий праздник. Прежде мой день рождения не отмечали, а тут вдруг… Словом, мама позволила пригласить друзей, и я, конечно, позвала Джека, Нельсона и Монику. Волновалась я безмерно, дни считала. Тетя Мардж сшила мне платье из тафты – темно-синей в мелкий белый горошек. Никогда у меня не было столь изысканной вещи – ни среди платьев, ни вообще.
Помню, я застыла перед зеркалом, не веря собственным глазам, и тут вошла мама. Остановилась за моей спиной, руки мне на плечи положила. Теперь мы отражались обе, словно на картине, и улыбку мамину я видела в зеркальном стекле.
– Растет моя доченька, – произнесла мама.
– Мне идет платье, мамочка?
– Еще бы. Ты у меня красавица, что снаружи, что в сердечке. Я тобой очень горжусь.
Я обернулась, обняла маму за талию. От нее шел чудесный домашний запах. Я уселась перед зеркалом, и мама занялась моими волосами. Сначала долго-долго расчесывала их. Волосы стали совсем как шелк, кончиками щекотали мне щеки и веки. Потом мама отложила щетку и ладонями отвела волосы от моего лица. Я сомлела, замерла, боясь спугнуть наслаждение. Порой мама, причесывая меня, вся подавалась вперед и губами касалась моего темечка. Руки у нее были очень сильные. И совсем не мягкие. Наоборот – от постоянных уборок, от мытья и натирания полов, от стирки на богачек, вообще от нескончаемой борьбы с чужой грязью мамины руки загрубели, кожа вечно была воспаленная, вокруг ногтей заусенцы. Но, когда мама меня причесывала, все ее мозоли, трещинки и цыпки куда-то девались – по крайней мере, я их не чувствовала. Для меня у мамы была только нежность.