Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4

Боли он не почувствовал: просто увидел вдруг испуг у Фили на лице, а самого его кинуло в сторону, и все тихо пропало.

Потом оказалось, он головой об угол стола ударился. Висок как будто птицы расклевали, даже думать было больно. Да и не хотелось. Ничего не хочется, когда не можется надеяться. Разговаривать тоже не хотелось, тем более с Фили, но тот стоял перед его постелью с глупо виноватым видом и говорил глупое:

- Я ведь не знал…

С Юттой его Ори никогда не видел: и правда не любил он ее, выходит. Но и сам к ней так и не пошел. Может, не хотел брать от Фили подачек. А может, ему просто был нужен повод, чтобы от нее отказаться, чтобы поставить точку, навсегда. Наедине с пергаментным листом он был храбрым и искренним, полным веры, чувств и огня, таким, каким сам себя любил. Там, перед ней, он был бы смешным и жалким, неспособным связать и двух слов. Махал знает, может она б его и полюбила, даже таким, вот только сам он - нет. Каждый камень нуждается в своей огранке, и каждое сердце так же. Кто-то являет свою истинную красоту в тысяче граней друзей и любимых, кто-то - в острых линиях своих знаний и дел, а он… Шершавившийся под волосами на виске шрам всегда напоминал ему о его огранке.

И сейчас, за трещавшими под ударами орков дверями морийского зала, готовясь принять последние раны, шрамов от которых уже не останется, Ори дописывал последние строчки на страницах последней книги, со всем на свете борясь, как всегда, пером и пергаментом, и понимал, что тогда не ошибся, все выбрал правильно.

========== 6/13 Бофур, Ойн ==========

- Что, сильно больно будет? - с храбрящимся юморком спросил Бофур, глядя, как Ойн моет руки в замызганном чужими кровями тазу, и стараясь не смотреть на юркое теплое красное, что липко и щекотно сочилось по боку.

- Выдюжишь, - с усталым задором пообещал лекарь. Уж он-то помнил, что выдерживают и не такое.

Огонь - друг, первый и настоящий, и как другу полагается, жесток, а не жалостлив. Ойн о том знал, конечно, вот только сам он предпочитал дружить иначе. Какой же друг станет мучить, когда больно и без того! А парням с раскроенными головами и порубленными ребрами было больно. Фарин-знахарь бестрепетно заливал раны кипящим маслом и прижаривал рассеченную плоть железом алым, как кровь, и юный Ойн молча подавал ему инструменты и тряпки, а по ночам глох от памяти об том крике и вое. Огонь друг, но почему же единственный?

Нужно было пробовать, искать, испытывать, а что он за друг, если другого потчует тем, чего сам испить-то не хотел бы? Руки нужны были для дела, потому их Ойн не трогал и резал себя от колена и вниз (если вдруг что не так - отнять немного придется), а потом зашивал, пробуя разное, от конского волоса до крапивной нитки, от жилки до льна, прикладывал придорожный лист и арнику, заговоренную землю и сосновую живицу, с маковым варевом и летучим меднокаменным маслом… Чему-то худо-бедно научился вот так, но рано или поздно приходит нужда в наставнике, и Ойн знал такого, у кого стоило бы поучиться.

Вот только нравен был Одрин, сын Строри, великий лекарь из Синих гор, ох как нравен. Когда приходила нужда в его деле, творил он истинные чудеса, от самой смерти и то небось мог вылечить. Но явись к нему по другому какому делу - и встретит тебя такой едкий старый сморчок, что как захвораешь - помрешь с удовольствием, только б его не видать. Ойн это знал лучше прочих - которую седмицу оббивал порог лекаря, просясь к нему в ученики, и все без толку.

А потом грянула по весне буря страшная, ветер валил столетние сосны на склонах, и случилось Одрину возвращаться в тот день по топкой лесной дороге. Ему раздробило бедро, нутро помяло и хорошо хоть вовсе не убило. Еле живым домой донесли. Ойн исправно сделал все, как Одрин велел ему, еле говоря сквозь белые от боли губы: все вправил, зашил, перевязал. Кости упрямы как камень, Махал один знает, сживутся или нет, и Ойн предоставил Создателю разбираться с этим и делал то, что мог сам: отпаивал больного мясным взваром и ягодами в меду, на руках выносил его на воздух, следил, чтоб не пошло к постели прикованное тело гнилыми пролежнями, а когда повернуло-таки дело на лад, водил его в баню и позволял строптивому старику самому взбираться на лавку и обливаться водой, а сам сидел напротив, чутко следя, не надо ли броситься помогать.

- Что за зверь порвал? - спросил Одрин, приметив шрамы у него на ноге под завернутой от жары штаниной.

- Да был один. Знанием зовется.

Одрин хмыкнул и ничего не сказал, а на другой день велел Ойну к новолунию прочесть его труд о крови - мол, спрашивать будет строго, как с ученика и положено.

- Из-за шрамов тех решили меня взять? - в радость свою едва веря, спросил Ойн.

Шкуру заштопать - дело нехитрое. Хитрость ведь в том, чтоб душу к ней пришить. А такому без шрамов не научишься, и шрамы те не глазу видны. Но Одрин увидел.

- Нет, не из-за тех, - отозвался он.





Выдюжить можно, конечно, бывало и больнее, но смотреть, как копошится в ране стальной червяк иглы, Бофур ну никак не мог и принялся смотреть в прошлое. Шрамов у него было раньше немного, жизнь не сильно когти об него поточила, и он не очень-то и помнил, который откуда. Голова другим была занята. Но девчонки ведь любят героев, а что за герой без боевых ран?

- Да было дело, разбойники по пути из города, - значительно обронил он, поймав ее вопросительно замерший у него на плече взгляд, и, перебрав в уме все названия оружия позамысловатее, добавил: - Палашом.

Он не очень помнил, что это такое, но слово было похоже на “палача” и потому звучало жутковато. Бердыш еще тоже хорошо - этакое “дыш-дыш-дыш!”, страшно!..

Она расхохоталась и шлепнула ладонью по воде, швырнув в него пригоршню жгуче сверкавшего речного холода.

- Палаш - это меч, великий вояка! А у тебя тут колотая рана была, и неглубокая. Я дочь лекаря, думаешь, не отличу?

Он весело развел руками.

- Я надеялся, моя неземная красота ослепит тебя довольно для того, чтоб ты обо всем позабыла!

- Дурак! - хихикнула она и вдруг посерьезнела. - Думаешь, нам есть дело, кто и чем причинял вам боль, если это была боль?

- Не знаю. Девушки все жестокие!

- Жестокие?

- Конечно! - широко улыбаясь, он смотрел в ее милые серые глаза и отражался в них голой загорелой охрой и растрепанным углем и был уверен, что им обоим нравится то, что они видят. - Я страдаю, а ты смеешься надо мной - разве это не жестоко?

Она снова засмеялась, и щеки ее порозовели. И когда он поцеловал ее, зарылась мокрыми пальцами в его волосы, и ледяные капельки потекли мурашками по его разогретой солнцем спине.

С тех пор он успел заполучить изрядно самых настоящих боевых ран, и от палаша-бердыша там тоже было, наверное (хрен упомнишь, каким железом вся им виданная орочья дрянь машет), и может, они его и украсили, но вот тот, якобы от палаша который, все равно оставался единственным ценным.

========== 8/13. Балин, Глойн ==========

Плечо привычно ныло, который год уже предсказывая грядущую пору гроз. Балин смотрел на разложенную на столе карту, но та, будто топь, не держала шаги его взгляда, и мысли его тонули в былом. Ну и гнусная же погода, Дьюрина ради… В этом все дело. Идет гроза, и грохот ее будит боль в старых шрамах. Он глубоко вздохнул. «Руна К пишется не так» — и Кили послушно царапает пером пергамент, зачеркивая неправильное и записывая по-новому. Вот так и шрамы. Отметины исправленных ошибок. Не так нужно было отбить удар - росчерк стального пера по груди. Не туда нужно было уходить из-под удара - и тянутся кровавые чернила по лицу, капают на шею. Он весь был сплошь измаранный пергамент, бесчисленные ряды исправленных, да не выученных ошибок.

Может, он взялся учить не тот язык?

Казад Дум. Давняя мечта, неприступная и манящая, жестокая, как любая красавица. Он грустно усмехнулся. Вместо красавиц ему тогда виделось, как однажды он войдет в великие морийские врата и обратит в бегство любого врага, что таился там, и этот славный бой он воображал, выходя с другом Гиннаром и братом на учебный бой, а потом был бой настоящий, первый.