Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 26



В общем, денек выдался паршивый: половина девятого «Б» завалила контрольную, а восьмой «А» в полном составе не выучил параграф. Еще и вздумали возмущаться: чего вы так много задаете, Яков Ильич? Единственное, что утешало: не пришлось готовить, Тоня проявила инициативу и состряпала обед. Получилось неважно: суп недосоленный, а котлеты пережаренные и кособокие, будто слепленные неловкими детскими пальчиками.

Она устроилась напротив отца на табуретке, вяло жуя и постукивая пальцем по кружке с надколотым ободком. Монотонный стук вывел Якова Ильича из себя, и он вспылил:

– Прекрати! Нельзя спокойно за столом посидеть? В школе нервы, и ты еще…

Тоня по-птичьи вжала голову в плечи и забормотала:

– Почему ты вдруг стал злой, папа? Тебя что, тоже двое?

– То-оже?.. – сорвалось с губ полувопросительное эхо. Дочь молчала. Яков Ильич сбавил тон и заговорил ласково-ласково: – Прости, родная, погорячился. Расскажи, пожалуйста… Что с тобой происходит в последнее время? – Он склонился к Тоне, но та отшатнулась и оплела себя руками-путами в некое подобие смирительной рубашки.

Прижать бы ее к себе, приласкать, успокоить… Вот только не позволит – дочь уже взрослая, а он почти не обнимал ее ребенком.

– Тонечка? – несмело позвал Яков Ильич.

Она повернула голову – медленно, запоздало: она всегда так реагировала на собственное имя, словно не была уверена, к ней ли обращаются. Не отвечала, только смотрела исподлобья – большие карие глаза, такие поэтично называют воловьими, сверлами вгрызались в пошаливающее сердце отца. Глазища у Тони были бабушкины, и Яков Ильич с трудом выносил этот знакомый взгляд, каким мать корила его за плохое поведение.

– Поговори со мной, прошу, – взмолился он.

– Нет-нет-нет… – Тоня замотала головой. – Нет, ты не должен знать…

– Я твой папа, Тонечка. Я приму все, что ты скажешь, и не осужу тебя.

Дочь все мялась, приоткрывая и вновь смыкая губы. Скосила взгляд и качнула в воздухе ногой, словно отпихивая что-то невидимое. Яков Ильич терпеливо ждал.

– Да! – Тоня вдруг улыбнулась и раскинула руки, будто хотела обнять весь мир. – Если я расскажу тебе сама, она не сможет просить платы. Я обману ее…

«Бред какой-то. Она бредит. Бредит-бредит-бредит», – мысль билась мухой в стекло, оглушительно жужжа, но Яков Ильич не впускал ее, не позволял себе ее думать.



– О чем ты? – почти простонал он.

«Бредит-бредит-бредит…»

И Тоню прорвало. Не так, как прорывает плотину, когда поток хлынет, сметая все на своем пути. Как барахлящий водопроводный кран, который плюнет в тебя водой, забрызгав одежду, а больше ни капельки не дождешься.

– Я постараюсь объяснить, пап, – затараторила она. Якову Ильичу вспомнилось, как дочь, когда еще не бросила школу, пересказывала ему параграфы по истории. Язык не поспевал за стремительно летящей мыслью, и через некоторое время слова склеивались, превращаясь в кашу. – Что, если мир не такой, как ты думаешь, а на самом деле ты просто слепой, который верит, что он зрячий? Может, тебе только кажется, что ты все отчетливо видишь, но видишь ты далеко не все, а, вернее, ничего. Твои глаза заволокло дымкой, и ты не замечаешь трещины, а они… они повсюду. Прости, что так сумбурно. Я все разложу по полочкам, – ее интонация взлетела вверх, превратившись в писк. – Ты ученый, пап, тебе нужны доказательства. Понимаешь, у каждого предмета есть текстура. Настоящие предметы гладкие, они шлифуются сначала природой, потом человеческими прикосновениями. Настоящее легко отличить от подделки. В подделках всегда есть изъяны, их текстура нарушена. Смотри. – Тоня повертела в руках чашку, из-за которой начался весь сыр-бор. – Видишь: ободок сколот. Почему чашка треснула? Ответ прост: она ненастоящая. Это не настоящий фарфор, а бутафория. Я видела когда-то документалку про Голливуд, как они создают целые улицы-декорации из картона. Этот дом такой же, да. И еще… еще… – Дочь пошарила глазами по кухне. – Есть такая книга. Я… найду ее и покажу тебе. Ты дал мне ее почитать, когда водил в первую городскую, помнишь, давно еще? Эта книга у тебя не просто так оказалась. Это судьба нам на нее указала. Там скрыта истина, – последнее слово Тоня произнесла благоговейным тоном. – Там написано про нас. Он… Черт, я не помню имя! В общем, автор откуда-то знал, как все будет. И написал нас раньше, чем мы родились. И меня, и тебя, и маму, и братьев. А теперь мы играем себя. Вот…

Тоня остановилась, переводя дух. Какую-то вечность Яков Ильич хранил молчание. Потом оказалось, что вечность продлилась секунд тридцать.

И меня, и тебя, и маму, и братьев…

Она никогда не говорила о матери. Не горевала, не предавалась воспоминаниям, даже на похоронах не проронила ни слезинки: отстояла службу прямая и горькая, а потом вернулась домой, упала в кровать и не вставала месяцами. И брат с отцом подхватили игру, заключив молчаливый пакт: не говорить, не вспоминать, не плакать, жить так, будто Светланы Благой никогда не существовало, будто она никогда не умирала в их квартире – отныне и навеки холодной, как склеп, отданной на растерзание сквознякам, – будто от этой игры станет легче…

Накатившая с новой силой боль вымыла из головы Якова Ильича все здравые мысли. И он прошептал – как осознал после, полную чушь:

– Ты имела в виду брата. Не братьев. Когда это нашего Илюши стало двое?

Замешкавшись, Тоня кивнула:

– Конечно. Я так и сказала – брата. – И сорвалась с места. На столе осталась недопитая чашка чая, на тарелке – надкусанная котлета. Яков Ильич не нашел в себе сил последовать за ней: что-то пригвоздило его к табуретке, кольнуло в сердце, пробрав игольчатым холодом с головы до пят. Придя в себя, он поднялся в мансарду, но ничего, кроме сухого «все хорошо, пап», от Тони не добился.

И тогда он малодушно сбежал из дому и бесцельно мотался по слякотным улицам, пока ноги не привели его к кладбищу, к могиле матери.

Яков Ильич протянул руку, смахнув с могильной плиты нанесенные ветром комья земли. Он нечасто навещал матушку и, честно сказать, побаивался кладбищ. Познакомился он со смертью довольно поздно – хоронить, в сущности, было некого. Бабка и дед по материнской линии остались далеко на Востоке, куда их вывезли в эвакуацию. Матушка же – тогда еще юная Дарья Рыбникова – после войны вернулась домой одна. Добиралась несколько месяцев, поездами и попутками, но так тянуло к родной земле, что, вспоминала, руки дрожали, голова кружилась, житья не было под одурелым азиатским солнцем. Встретил ее обветшалый дом, по которому бродила престарелая тетка, отцова сестра, чудом пережившая оккупацию. Тетка вскоре скончалась, а к Дарье стал наведываться ее бывший одноклассник, высокий печальный юноша по имени Илья Благой. За пару лет до этого он окончил восстановленную нацистами духовную семинарию, а вернувшись в родной поселок, узнал, что его отца, настоятеля Серпомолотовской церквушки, оккупанты и убили. Злая насмешка судьбы…

«Мне жена нужна, Дарья, – говорил Илья, – чтобы рукоположили в диаконы. А я тебя со школы люблю. Пойдешь за меня?» Пошла. Молодые зарегистрировали брак и обвенчались, потом Илья принял сан и стал батюшкой, а Дарья – его матушкой. Зажили Благие в любви и согласии, только Бог все никак не посылал им детей, пока, наконец, в последний сталинский месяц не родился сыночек Яшенька. Да только отец Илья не увидел сына: его – к тому времени уже ставшего протоиереем и настоятелем – за полгода до этого арестовали и упекли на десять лет в лагеря за антисоветскую агитацию и пропаганду. Как Яков Ильич узнал много позже, когда при перестройке открыли архивы, обвиняли его в том, что «распространял среди прихожан идеологически вредную литературу и критиковал учение марксизма». Что было на самом деле, живет лишь в слухах и воспоминаниях стариков. Говорят, Серпомолотовскую церковь хотели закрыть и переоборудовать в продовольственный склад или, прости господи, клуб с танцульками. Отец Илья грудью защищал алтарь и престол, образа и распятье, а хватило бы росту – под расписными сводами простерся, держа их, как атлант небо. Он взял огонь на себя. Беда миновала: вскоре Сталин умер, власть сменилась и стало не до крохотного храма в глуши. Скончался протоиерей Илья по пути в Сибирь, подхватив пневмонию, – не старый еще мужчина, которому не исполнилось и сорока. Матушка проплакала весь вечер, получив спустя два года без единой весточки письмо о том, что он реабилитирован посмертно. «Зачем мне он реабилитированный? – причитала. – Мне нужен он живой…»