Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 18



– В прошлом году, под осень, послала баба меня в Арзамас на базар, купить ребятишкам козу, а то ребятишки заголодовались без молока-то. Ну, прибыл я в Арзамас, разгуливаюсь по скотному базару, смотрю, а на всем базаре всего-навсего две козы продаётся. Около одной много покупателей скопилось и, перебивая, друг друга, около хозяина этой козы вертятся, а около другой козы нет никого. Гляжу, а коза с хорошим выменем. Я и смикитил своей головой: пока, мол, покупатели не перешли к этой, надо ее чтоб кто не перебил, ухватить, и купил ее за трёшницу, не поторговамши. Взяв из рук хозяина веревочку-поводок, я с козой направился домой. Вот, думаю, ребятишки мои с молоком будут. Прошёл «Чертово болото», стал подходить к Водопрю. Моя коза вдруг заупрямилась, не хочу идти и баста. Я ее силком тяну, а она упирается. Я, значит, остановился и выжидающе смотрю, что с ней дальше будет. Смотрю, а из нее потекло. Смотрю и недоумеваю: кой-те черт, коза перед тем, как опорожнится, обычно растопыривается, а эта стоит прямо, а из нее льется. Тут я только и сообразил своим бакланом, что по неопытности купил не козу, а козла. Чую, у меня на голове с испугу волосы поднялись, картуз приподняли. Я проговорил молитву, картуз опустился на место, и думаю: значит, меня надули, и хотел вернуться в город, думаю, базар-то, наверное, давно разошёлся и какой дурак меня там ждать будет. Значит, стою я, замер на месте и чую, как с испугу из меня пошло с того и с этого конца. Ну, значит, привёл я тогда домой «козу», моя баба как увидала, так и ахнула. Задала мне такого жигу, что я еле отчухался. Целую неделю с собой спать не клала и всю эту неделю глядела на меня, как кошка на собак из подворотни. Козла я, конечно, заколол. Ребятишки ели мясо, да похваливали. А баба моя сходила в Чернуху и купила там козу настоящую – с выменем.

– А ты бы, чай, сразу корову покупал, а не козу, – между прочим заметил ему Сергей Лабин.

– Я бы купил, да кошелёк не дозволил. Я тогда деньжонками-то подбился, а был у меня заделан шкап для продажи. Я ведь, к слову сказать, не только охотник, а еще столяр-краснодеревщик, из карельской берёзы такой могу шкап отчублучить, что только закачаешься.

– А мне вот твой шкап даром не надо, – унижая столярное мастерство Ершова, заметил ему Смирнов. Ершов, сделав на лице мимику отвращения и брымкнув губами, с презрением проговорил:

– А кто тебе еще его подвалит, – с горделивой усмешкой отговорился Ершов.

Николай Ершов, к удивлению всех присутствующих на привале, охотников, оказался таким балагуром, что все охотно слушали его повествование и россказни о его самого похождениях, приключениях и небылицах. Только Николай Смирнов нет-нет, да подковырнет его словом так, что Ершов заходит в тупик. Но он не сердился на него, а оправившись от унизительных насмешек Смирнова, он снова принимался рассказывать о каверзах, которые изобильно насыщали его жизнь. Мужики слушали, потешно подшучивали над ним и весело смеялись, в хохоте катаясь по земле.



– Напрештова моя хозяйка Ефросинья поручила мне за квашней на печи присматривать, как бы тесто из нее не ушло, а сама взялась за свое бабье дело – конкретно сказать, мне худые штаны ушивала. А я в это время тоже был занят своим делом – уковыривал лыком старый лапоть. Кочедыком работаю, стараюсь, и забылся малость, про квашню-то и позабыл, а вспомнив, вскочил на печь, заглянул в квашню, а там тесто на стороны.

– Как-как? – не расслышав, с недоумением подскочив к нему, спросил его Алеша Крестьянинов.

– Не «какай», пока про хлеб разговор идет! – с насмешкой осадил его Ершов. Все мужики так и повалились со смеху на землю, поджимая животы: «Ха-ха-ха, го-го-го!»

А Николай начал новое повествование. Оглядев взором всех, сидевших вокруг него мужиков, затянувшись папироской, выпыхнув изо рта сизоватый клуб дыма, он начал так:

– В молодости, когда я еще в семье жил. Мы со старшим братом Иваном конопли мочили в воробеечных ямах, вон около той гривки леса Лашкиных грядок. Я решил подшутить над братом. Он на лошади уехал в село за очередным возом коноплёй, а мне поручил привёзшие конопли затопить в яме, пригнетить их в воде, чтоб они не всплывали. Пока он ездил, я, исправив свое дело, затеял шутку. Воткнул в воду два кола, надел на них вверх подмётками свои сапоги, а сам спрятался в кусты, стал выжидающе наблюдать, что будет с братом, когда он вернется из села. Когда Иван вернулся и увидал торчащие из воды сапоги, сильно испугавшись, заорал во все горло: «Караул! Колька утонул!», и ошалело стал метаться вокруг ямы. Поскидав с себя всю одежду, с размаху бухнулся в воду. Я, не выдержав, выбежал из засады и кричу ему: «Иван! Вот я!» Иван, увидев меня, вылез из воды и обрадовано засмеялся. И тогда мы оба так радостно рассмеялись, что даже заломило в затылке. Да, мы были чудаки. А раньше люди чудачее нас были. Лет двадцать пять тому назад в Кужадонихе жил Ваня Дрямкин. Он мне еще двоюродным дядей доводился. Так вот, он был дурачок ни дурачок, а наподобие этого. Вобщем-то в голове у него не хватало шести гривен до рубля. До самой жениховой поры ходил в длинной холстовой рубахе, без штанов, конечно – длинная рубаха все прикрывала. Вот бывало, в ту пору Иванушке частенько от людей попадало. То он во время похорон пляшет, то, увидев, где свинью палят, огонь затушит. В общем, он делал все невпопад. То на пожар из дома приволочет беремя дров и в огонь их бухнет, опять за это получит выволочку. До самой женитьбы он по селу за собаками гонялся и сам имел двух собак, Шарика и Жучку. А бегал он отменно. С его-то прытью только бы на марафонских бегах призы сымать. Бывало, он как припустится, любую собаку сустигнет, только волосы раздуваются и подол рубахи об коленки трепыхается. И ни одна собака не имела права обидеть Иванушкиных собак, а если это случалось, то Иванушка незамедлительно мстил той собаке, которая посягнула на его Жучку или Шарика. У него дома около крыльца была устроена своеобразная пирамида, в которой всегда под рукой в обширном наборе разнокалиберные хворостины и увесистые палки, смотря по тому, какая собака обидит его собаку. Если маленькая собачонка, то Иванушка гнался за ней с прутиком, а если укусил большой кобель, то он гнался за ним с дубинкой величиной с оглоблю. И если он догонит обидчика, то тогда горе тому кобелю: от Иванушки пощады не жди, потому что собак-нарушителей порядка он дубасил без жалости, от чего собаки, огрызаясь, пронзительно скулили и визжали. Если же такой собаке от преследования удавалось перемахнуть через забор или, спрятавшись, шмыгнуть в подворотню, тогда Иванушка с досады начинал яростно ругаться с обещанием расправиться в другой раз. Иванушка знал каждую собаку села в лицо, он знал их клички и голоса. Даже сидя дома за обедом, он точно определял, кто лает или, кто скулит. Его уши всегда были настроены на улицу: «Вон Полкан лает! А вон что-то заскулила Жучка! Значит, какая-то собака ее укусила!» Иванушка, недообедав, в таких случаях, бросал ложку на стол, наспех одевался, хватал с гвоздя шапку, стремглав бросался из избы.Хватал на ходу нужную палку и ошалело гнался за обидчиком. Бывало, догнав в таких случаях собаку, он ошарашит ее палкой, та замертво повалится на снег, ногами посучит, посучит и дух отдаст. За то и все собаки знали Иванушку. Если он проходил по улице даже ночью, то все собаки поднимали такой яростный лай, что по всему селу разносился своеобразный собачий концерт. В большинстве случаев собаки отлаивались во дворах, некоторые высовывали из подворотни свои оскаленные пасти, брызжа слюною, остервенело рычали и лаяли, а некоторые, мстительно осмелев, откуда-то выскочив, выбегали на дорогу и, видя, что Иванушка без палки, азартно преследуя, ошалело тявкали ему вслед. А он, зная собачьи повадки, что собака, которая тявкает, редко, когда укусит, не трусил, не убегал, а наоборот, время от времени оборачивался, угрожающе гулко притопывал об дорогу своими огромными лаптями, от чего собаки пугливо шарахались назад, отступали и, излаявшись, разбегались и победоносно прятались по своим подворотням. После смерти отца Иванушки, мать его Фекла не продала лошадь, а стала продолжать содерживать ее для хозяйства. Она землю пахала, с поля урожай сымала. Матери тяжеленько одной стало, она и говорит однажды Иванушке: