Страница 49 из 76
– Это верно, – согласился Мисаил, – потому что Иисус, хотя мы – единственные, кто верует подлинно, – и рассматриваем его как ложного мессию, также провозглашает устами Матфея в стихе 12 главы 19: «Ибо есть скопцы, которые из чрева матери родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для царства небесного».
Слушая это, Хасан вообразил, что он из чрева матери родился скопцом и, более того, находится под особой защитой Аллаха, потому что он тоже зовется Прекрасным. Вдохновленный своей избранностью, он стал весьма красноречив и сделался любимцем этих трех ученых мужей, которым он платил своей привязанностью. Лишенный, подобно священнослужителям, чувственных наслаждений, подросток развился в утонченного и обаятельного юношу. К его проницательным суждениям прислушивался Хайраддин. Хасан же подле своего отца получал новый опыт.
Одно дело книги, другое жизнь. Возведенный к тому времени Сулейманом в ранг паши морей, Хайраддин научил своего сына разбираться в течениях, в направлении и силе ветров и в искусстве войны. Они побывали в Тунисе, в Триполи, в Александрии. Хасан примечал все. Он держался с людьми уверенно и обходительно, но при этом умел оценить каждого. Хайраддин не оберегал его от неизбежных жестокостей. Он заставлял его рубить головы и руки. И однажды испытал его, заставив отрубить те органы, которые некогда отсек мальчику Арудж, чему он не сумел помешать. Внезапно в памяти молодого человека встали смутные картины. Нет, он не родился бесполым, это люди его сделали таким, как и сказано во второй фразе Иисуса.
Однако его рука не дрогнула. Это успокоило Хайраддина – увечье не сделало юношу безвольным. Впрочем, позволь он себе одну секунду колебания, его приемный отец прикончил бы его на месте. Хайраддин улыбнулся: этот сын сумеет стать его наследником, он только что это доказал. И полюбил его еще сильнее. Достоинства и образованность Хасана принесли ему уважение всего Алжира – этого горнила наций, где в его лице каждый узнавал себя, будь то сицилийский вероотступник, иудейский изгнанник или мавританский купец.
Как и Николь, в тайных глубинах своего существа Хасан обнаруживал бездну, разверзавшуюся от недостатка чувственных радостей. Но фламандец высоко нес свой крест в искусстве, так вдохновенно вплетая в него лозу своих мучений, что всякая душа, вплоть до королевской, готова была преклонить перед ним колени. Хасан же лишь становился рабом своих самых абсурдных капризов.
Еще в ранней юности он пристрастился опустошать карманы своего отца и его помощников. И сразу же возвращал похищенное, извиняясь и поясняя, что он просто испытывает их бдительность. Предводители корсаров смеялись – ведь грабеж был их профессией. Но некоторые муфтии, ограбленные отроком Хасаном, стали грозить ему безжалостным судом шариата. Хайраддин усмирил их гнев. Наедине он шутливо заметил:
– Тебя и так уже обрезали снизу, пусть уж рука останется!
Однако Барбаросса так никогда и не сказал ему всей правды о том, как это в действительности произошло. Он не мог допустить, чтобы его тайные угрызения совести стали причиной утраты столь драгоценного сына. Поэтому Хасану были известны только две вещи: название места, где он был оскоплен – Al Jezeera, «Остров», – и жестокость Аруджа, его погибшего дяди, на которого Хайраддин все и свалил. Мания шарить по чужим карманам развилась у Хасана Аги в столь неодолимую страсть к золотым монетам и серебряным медалям, что секретному парламентеру, подосланному императором Карлом, не составило бы труда его обработать, если бы рядом не оказался Эль-Хаджи.
Честью посвящения в бейлербеи, три дня тому назад, он обязан как усыновлению его Хайраддином, так и успешным действиям во время осады Алжира. Правда, это не делает его положение более устойчивым, чем положение другого сына – Хасана Паши, которого Сулейман удерживает при своем дворе в качестве своего рода заложника, на случай если Хайраддин вздумает нарушить свой долг. Ибо Сулейман только потому и остается султаном, что не позволяет себе доверять кому-либо полностью. Таков жестокий закон османов, оплот их могущества. Подобно коромыслу весов, на котором независимость корсаров служит интересам Блистательной Порты и одновременно противоречит им, Хасан Ага между имамами, купцами и янычарами ни на минуту не защищен от падения. Ему известно, что они столь же злокозненны, сколь и изворотливы, поскольку ничего так не жаждут, как власти, переданной Хайраддином в его руки.
Поэтому он так часто злоупотребляет гашишем, которым его перекормили после оскопления. Снадобье низвергает его в унылую пустоту, где вновь начинает ныть неизбывная рана, растравленная пением Гомбера. Когда состояние подавленности становится критическим, у его изголовья толпятся доктора-астрологи и понапрасну обвиняют Сатурна в зловредном влиянии на созвездие Скорпиона – его знак зодиака. Но, как и Николь, он прекрасно знает, что тайный девиз их существования, навеки обреченного на бесплодие, – это лишь
«Печаль и траур, что всегда вдали
От ликов, преисполненных любви»[84].
– Кто создал это чудо?
С медалью в руке Хасан возникает перед Николь и Гаратафасом, тотчас по окончании дивана. Его лихорадит.
– Это Содимо ди Козимо – тот беззубый, которого ты видел вчера на площади. Его взял себе в невольники один из янычаров! – сообщает Николь.
– Он мне нужен! Он мне абсолютно необходим! Если человек способен выгравировать на столь крошечной поверхности подобные диковинки, он должен быть в состоянии творить еще большие чудеса! Я нуждаюсь в нем. Гаратафас, друг мой, ты можешь оказать мне эту услугу – привести его ко мне, пока в казарме янычар идет совет? Но пусть это останется между нами, я не желаю, чтобы кто-то узнал, что я требую к себе раба, которым пренебрег.
– Хорошо, господин Хасан!
Гаратафас повинуется не без некоторой лени. Оказавшись на улице, он слоняется между лавками и полной грудью вдыхает воздух свободы. Если годами сидеть на цепи в глубине трюма, потребность размять ноги становится поистине яростной. Кроме того, пленительное упражнение в любви, пережитое им с этой плутовкой Зобейдой, разожгло в нем огонь слишком долго дремавших вожделений.
Он красив, и алжирские женщины пожирают его глазами, во всяком случае, не менее жадно, чем прелестницы из гарема. На пути между площадью Дженина и казармой к нему не единожды обращаются за услугами такого характера, который позволяет уклончивой мусульманке обойти запрет на нарушение супружеской верности. Тут его просят зайти и выполоть сорняки, там – достать ведро воды из колодца и поднять тяжелый глиняный кувшин; а здесь – починить деревянную решетку оконного ставня, который, очень кстати, заклинило, но сперва взглянуть на его петлю, которую показывают, взбираясь по лесенке и приподнимая юбки. На каждый призыв его мужественность, вырвавшаяся на волю, с готовностью отвечает. И вновь требуется прополоть еще какой-нибудь салат-латук или перетаскать в подвал тяжелые бутыли с маслом, потому что у хозяйки устала спина, и самое время ей немного отдохнуть, растянувшись на постели. Гаратафас, со своим растревоженным минаретом, изумлен таким обилием красоток, в самый подходящий момент покинутых служанками, которые отправились за покупками, и мужьями, которые ушли по делам… Этому жизнерадостному шмелю необходим целый день, чтобы не пропустить ни одного цветка, затем еще часть вечера, прежде чем он сможет, наконец, постучать в окошко казармы. Но выясняется, что Шархан в таверне, где он каждый вечер предается своему пороку – опрокидывает стаканчик.
– В какой таверне? – интересуется Гаратафас.
– В тавернах! – смеются ему в ответ спаги[85].
Турок, все больше и больше вовлекаемый в жизнерадостную суету города корсаров, посещает одну, потом две, потом десять таверн. Там он узнает, где вершатся дела мужей, чьи лбы он успел украсить рогами. Между кофе, наргиле и значительно менее дозволенными законом напитками, которые подаются из-под прилавка, в этих заведениях царит весьма теплая атмосфера. Гаратафасу удается избежать трех потасовок и стольких же недвусмысленных приглашений от янычарских подружек, не менее хмельных, чем их любовники. Наконец, в темном переулке за крепостной стеной он натыкается на бредущего нетвердой походкой Шархана, который при первом же упоминании имени Содимо хватается за свой ятаган. Гаратафасу приходится затащить его в очередной вертеп и склонить к обильным возлияниям – кофе, на этот раз, – чтобы вытянуть из него хоть какие-то сведения. Шархан, перебрав множество проклятий, под конец признается, что этого христианина, с его до отвращения грязными повадками, он нынче же после полудня перепродал одному работорговцу.