Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 76



И ткнув его пальцем в грудь, Хасан откровенно заливается смехом и хлопает в ладоши.

– Ну что ж, пой теперь, раб моего брата! Если тебя почитал капитан испанской галеры, почему бы Хасану, королю корсаров, не оценить твой дар?

В продолжение всей их конфиденциальной беседы Николь оставался поодаль, возле чернокожих, не двигаясь с места и не вполне понимая, как ему держаться. Он неотрывно наблюдает за Хасаном, определенно замечая в нем нечто сам-не-знаю-почему-такое-знакомое. Этот человек завораживает его и, вместе с тем, беспокоит. От его внимания не ускользают обольстительные жесты Хасана: его блуждающая нога, слишком нежная рука, низко склоненная голова, как, впрочем, и смущение Гаратафаса в ответ на некоторые его слова, которых Гомбер не мог услышать. Теперь он в сомнении. Какое произведение подойдет к столь чувственной обстановке? И только один фрагмент из «Песни песней» приходит ему на уста:

1. На ложе моем, по ночам, я искала того, кого любит моя душа.

Я искала его, но его не нашла.

2. Дай встану я и обойду я город по улицам и площадям.

Я буду искать того, кого любит моя душа.

Я искала его, но не нашла его.

3. Меня встретили стражи, обходящие город.[64]

Услышав строфы этого песнопения, старая христианка опускается на колени. К глазам ее подступают слезы, она украдкой осеняет себя крестом, но это не ускользает от внимания Хасана. Он резко выплескивает ей в лицо вино из своего бокала.

– Прекрати ломать комедию, дура ты этакая! Наивная идиотка, по-твоему, что они сделают с ней, эти стражи, после того как они ее встретили? Да то самое, что уже не грозит больше твоему чреву! – с жестокой улыбкой бросает ей Хасан. – Прочь с моих глаз!

Бокал летит вслед за его содержимым и оставляет багровый шрам на лбу у служанки, которую два негра тотчас же вышвыривают вон. Весь гарем поражен реакцией бейлербея. Кровь отхлынула от лица, губы побелели, глаза дико сверкают.

– Эй, Гаратафас, дай мне вина!

Что турок и спешит немедленно исполнить, протягивая ему свой собственный бокал.

– О, бей, между прочим, это очень красивое песнопение! Мой певчий научил его петь и меня также, и я не вижу в нем ничего непристойного. Ты мне объяснишь причину твоего гнева?

– Я тоже его хорошо знаю, слишком даже хорошо. И не люблю его! Оно больше подошло бы для кабака, чем для синагоги или церкви.

– Однако тебя не должно отталкивать то, что ты считаешь богохульством, о, мой изощренный король! Твои сегодняшние речи отличались куда большей вольностью, чем эта песнь. В ней много чувственности, я согласен. В этом-то и состоит все христианское лицемерие. Но прости моего фламандца!

Эти успокоительные слова не производят никакого действия на бейлербея, с его губ продолжают срываться вопли возмущения:

– Это песня распутницы, которую Соломон – царь блуда – нарядил монахиней! Ну, хватит! Пусть твой раб отыщет для меня что-нибудь другое! Он же оскорбляет меня! Или ты хочешь, чтобы я велел отрезать ему язык, поскольку с прочим это уже проделано?

Пристыженный и сбитый с толку, Гомбер копается в своей памяти. Его репертуар обширен, но каприз Хасана ограничивает выбор.



«Вот дьявол! Если его приводит в такое неистовство любовь из «Песни Песней», что же, в таком случае, вообще способно умилостивить его слух? Песни наших равнин? Но в них непременно есть и покинутая возлюбленная, и поцелуи украдкой, и прочие превратности любви, которые надрывают сердце. Если только? Вперед, мой отважный Николь, рискни! Юмор спасал многих. По крайней мере, в таком положении, как наше. Так что там в первом куплете? А, вот!

Больше я не ем свинину. Видел как-то я картину:

У реки свинья пасется, по волнам дерьмо несется.

Думает себе свинья: «вкусный завтрак вижу я!…»

Увы, едва он связывает несколько слов этой непристойной песенки, как его, на этот раз, предает собственный голос! Хасан, к которому уже начал было возвращаться нормальный цвет лица, багровеет еще больше:

– Эй, что это с тобой? Продолжай! У тебя прекрасный голос, не останавливайся, если так славно начал! Я способен оценить насмешку над самим собой, но берегись, хряк, моего гнева!

Однако спазм закупоривает горло Николь, и от отчаяния он начинает потеть еще обильнее, чем в хаммаме. Евнухов и гурий охватывает беспокойство. От вина и гашиша дух бейлербея взбунтовался. Чем это может кончиться? Самые боязливые укрываются в своих покоях; те, что посмелее, забыв о красавце Гаратафасе, отступают за шеренгу черных евнухов, опасаясь, как бы дурное настроение Хасана не обернулось для них тем, что их начнут таскать за волосы, как старые мешки.

– Ну, Гаратафас! Преподай ему урок! Ведь это тебе он наносит оскорбление! Не заставляй меня в тебе разочароваться! Сними с себя этот позор и проучи эту свинью, ради меня!

Крики Хасана Аги, уже не способного себя сдерживать, переходят в невообразимый визг – ему не терпится увидеть озверевшего Гаратафаса в деле. Но поскольку турок никогда не был зверем этой породы, он находит другое решение, на которое необъяснимым образом вдохновляет его наргиле. Своим великолепным басом он берет первые ноты песни Жоскена «О сожалениях»!

Удар нацелен прямо в сердце Николь. Волна воспоминаний, которые более чем когда-либо прежде исполнены горечи, вызывает дрожь в его коленях и наполняет глаза слезами. Но к черту страх, он должен петь, или его ожидает погибель. Властным усилием мышц он заставляет себя сглотнуть поднявшуюся к горлу желчь и, пропустив не более чем два такта, овладевает своим прекраснейшим сопрано, чтобы вослед турку подхватить каноном песню, которую превыше всех других ценила дама Маргарита при Мехеленском дворе.

Все сожаленья, что скрывает глубь веков,

Придите сердце мне своей тоской объять,

Пусть разорвется оно в клочья, я готов

Всю боль его глубин испить и испытать!

От Гиппократа, Галена, Авиценны, от святых Космы и Дамиана вплоть до Марсилио Фичино и всех лекарей и докторов, сколько их числится за пределами этого мира, нет никого, кто не побросал бы свои реторты и ступки, ланцеты и клистиры, чтобы собраться в этот час над Алжиром в толчее остолбеневших колпаков и развевающихся хитонов – настолько важен оказался происходяший здесь переворот в науке физиологии.

Было ли это совместное воздействие целебных свойств мальвазии, конопляного семени и совершенного голосового аппарата? Или, напротив, – воздействие отравы, содержащейся в каждой из этих вещей, облагороженной спасительным порывом Гаратафаса, страданием Николь и бургундской песней?

Но вот – на той же площади Дженина, куда Хасан уже готов был позвать слоноподобное орудие убийства по имени Юсуф, чтобы утолить свою злобу; в этом самом дворце короля корсаров, где сильнейшее из вожделений вкупе с самым капризным самоуправством едва не привели к катастрофе – именно здесь обаяние заморской песенки, в высоком пламени сжигающей сумрак и неутолимую грусть, наполняет слезами глаза растерянного Хасана, овевает горячим дыханием гетер и зрелых матрон, их массажисток и парикмахерш, и даже евнухам начинает мерещиться гипотетический пушок, прорастающий на их коже, хотя они и лишены гормонов, способных его произвести.

Песня заставляет Хасана вскочить посреди океана его подушек. Он напружинивает ноги и взмахивает руками, будто дельфин хвостом, пока музыка не завладевает им полностью. Голосом, в чем-то похожим на голос Николь, он включается то басом, то сопрано в этот вспахивающий душу канон – так, будто ему это искусство давно знакомо. Никто не остается равнодушным, и даже немой евнух Шосроэ обрубком своего языка отбивает в глотке приглушенно икающий ритм.

Гаратафас и Николь как бы замкнулись в себе самих и кружат вокруг мелодии, подобно вертящимся дервишам, ибо ничто не обладает такой гипнотической силой, как канон. Стоит его начать, как уже невозможно остановиться. Он захватывает в свой круг все большее и большее число существ, он притягивает к себе дух и материю. Музыка, как говорил Жоскен, есть воздушная плоть и творящая мистика, прозрачное волшебство, подобное свету, преломленному витражом. Гомбер это помнит. Происходит ничем не объяснимое: немой обретает слово, в яростном холерике рождается сострадание, в угрюмом меланхолике радость, и открываются взорам тайны королей. Случается именно то, что небесные доктора называют чудом, а риторики оксюмороном[65].