Страница 36 из 76
– Он заставил тебя отречься от твоей веры? – спрашивает Эль-Хаджи.
– Не по этой ли причине ты сегодня утром просил его у меня? – забавляется Хасан. – Или есть другая, более интимная?
– Мой бей, у него несравненный голос, а его память хранит такие мелодии, которые не будет большим грехом услышать тому, кто милостив и милосерден, даже если они неблагочестивы! Позволь мне, о бейлербей, именно здесь предложить тебе его талант как залог моей покорности и искренней веры.
Он поднимается, берет Николь за руку и направляется к Хасану.
– Будь по-твоему, я согласен. Послушаем его!
– Берегись, Хасан, как бы эта жирная сирена не похитила твою душу, как хмельные пары иногда похищают разум лучшего из людей, – восклицает Эль-Хаджи, оказавшийся в этот момент между Гаратафасом и правителем Алжира.
Выпад слишком коварен и явно не нравится бейлербею. Тогда Гаратафас закрывает глаза и декламирует:
Едва лишь в райском саду всемогущий хмель
Тон задает шелесту робкой листвы,
Грезы во мне пробуждает и дарит любовь
Во всех ее проявленьях…
Хасан тотчас подхватывает:
Нищий, увы, я становлюсь королем,
Солнца восход повинуется мне,
И – не стану таить – заря
строит дворец из лохмотьев моих,
Крышей ему служит плывущее облако в небе…
Гаратафас продолжает:
Хмель согревает сердце, о, счастливый король.
Вдохни же его без боязни! Слышишь ли ты,
Как рассыпается в прах мир, что тебя окружал,
Как его жернова измельчают в пыль
Груду старых костей?…
– Божественный Хафиз, сдается мне, воспевал вино, а не пары гашиша? – сердится Эль-Хаджи, признавший в этом поэтическом дуэте несколько измененные Гаратафасом стихи персидского поэта.
– Ты прав, Эль-Хаджи! Но я все же предпочитаю их вину, которое оглушает и наполняет сердце тьмой всяческих сожалений! Так, стало быть, ты, Гаратафас, знаком с творчеством тончайшего из поэтов, раз ты способен с таким знанием дела импровизировать в манере его «газели»! И кто же обучил несчастного галерника составлять такие прекрасные строфы?
– Мой отец, господин. Он был не только земледельцем, но и поэтом.
– Воздавать хвалу радостям земли может лишь тот, кто каждый день работает на ней! Благослови его Аллах! А я-то полагал, что сегодня утром на невольничьем рынке были только упрямые христиане и мальтийские мерзавцы. Подойди-ка поближе! И твой фламандец тоже пусть подойдет. Послушать его мне сейчас даже любопытнее, чем насладиться твоим обществом. Приблизьтесь же оба!
Едва они делают несколько шагов в его сторону, как бейлербей демонстративно зажимает себе нос.
– Ффу-у! Да от вас обоих смердит, как от козлов! О-ля, Шосроэ…
Появляется немой евнух. Гаратафасу и Николь показалось, что у Хасана внезапно случился приступ жеманства.
– … пусть их вымоют и прилично оденут. Потом отведешь их в гарем. Там мы немного перекусим и послушаем этого фламандца.
– В гарем, господин? – вмешивается изумленный Эль-Хаджи. – Но ни один мужчина не имеет права туда проникнуть, под страхом смерти! Что скажет Хайраддин?
Складывается впечатление, будто Эль-Хаджи находится при короле Алжира не столько для его защиты, сколько для надзора за ним.
– Ты прекрасно знаешь, что мой отец не найдет в этом ничего предосудительного! Он позволяет мне свободно ходить туда, сколько я захочу! Но дорогой Эль-Хаджи, не хочешь ли ты сам подежурить у дверей гарема, чтобы ничего не упустить из виду?
– В этом не будет нужды, о, мой король! Жены Хайраддина сами все предусмотрят!
Мансулага удаляется, он в ярости. Использовать его – его! – как сторожевую собаку, какое оскорбление!
Николь охотно оставался бы целую вечность в парах хаммама[62], куда препроводил их Шосроэ. В первый момент ему подумалось, что он попал в кипящие туманы преисподней. Шосроэ втолкнул его туда без церемоний, предварительно избавив от зловонных лохмотьев. Размягченный после обильного потоотделения, он предоставил себя опытным рукам чернокожих мойщиков, которые вычесали из него вшей, выскребли его, выскоблили, прошлись по нему щеткой и мылом. После этого с энергией мясников они принялись за массаж его рыхлого тела, не обнаруживая никакого интереса к рубцам в его паху, как не заслуживающим никакого отдельного внимания. Ни сарказма, ни малейшего удивления – ничего, кроме животной невозмутимости и полной тишины, если не считать шлепков по его коже и плеска щедро изливаемой на его ослабевшее от чрезмерного потения тело ледяной воды. Затем его сознание, все еще несколько затуманенное гашишем Хасана, скользнуло в спокойный сон, в котором полностью растворились кошмары алжирской кампании.
Проснувшись, Гомбер заметил, что паровая баня подействовала на него значительно лучше, чем курильницы с ароматическими маслами северянина Жоскена. Она прочистила ему носовые пазухи, освободила легкие и размягчила диафрагму, придав ей гибкость. Совершенно новый человек, одетый в просторную хлопчатобумажную тунику цвета лазури с подчеркивающим его представительность черным шелковым поясом, возвращается к Хасану Аге. Напротив короля Алжира, глаза которого становятся все краснее, сидит совершенно неузнаваемый Гаратафас в пышных шальварах, золотисто-медовом камзоле, сапогах красной кожи и тюрбане цвета утренней зари. Их разделяет шахматная доска из перламутра и черного дерева. Фигуры стоят на своих местах – партия пока не начата.
В своем привычном наряде турок светится такой привлекательностью, что ее лучи достигают тех самых глаз, что недавно следили за ними с узорчатых балконов. Наименее робкие прячутся за газовой тканью, настолько прозрачной, что она не скрывает ни малейшей детали от искрящегося за нею взгляда.
Выйдя из хаммама, Николь замечает, как при его приближении они прячутся в облаке вуалей, пахнущих совсем не католическим мылом. Он улавливает веселый щебет за стеной черных евнухов, отделяющих их от незнакомцев. Вокруг Хасана и Гаратафаса хлопочут одни только зрелые женщины. Их лица открыты, и они кружат в непрестанном балете, где овальные пироги с лимоном, цедрой, вареньями, гранатовыми зернами, а также айвовый джем и засахаренные фиалки сменяются подносами с зажаренным ягненком, паштетом, источающим аромат мускуса, фаршированной дичью и рисом, перемешанным с изюмом и миндалем.
В винах тоже нет недостатка. Они оживляют румянцем бледное лицо Хасана и запечатлевают довольную улыбку на губах Гаратафаса, который не может не чувствовать, как непрестанно скользят по нему томные взгляды затворниц. Хасан и сам, как будто, не безразличен к его мужественной красоте.
– А знаешь ли ты, Гаратафас, что тебе можно вынести уже не менее пятидесяти смертных приговоров – за одно только вожделение, которое ты возбуждаешь в этих гуриях! Неужто тебе совсем не страшно? – спрашивает он, съедая ферзя и прижимая его к своим губам.
– Я в твоей власти, как вот эта пешка, о, бейлербей, и может ли мне грозить большая опасность, чем все те, что я уже претерпел? Оказанный тобою прием – как предвкушение рая, обещанного Аллахом.
– Сабля Хайраддина, окажись он здесь, запросто могла бы тебя туда отправить.
– Для меня это было бы меньшей мукой, чем целые дни на веслах и кнут, гуляющий по моим плечам. Но я сомневаюсь, что твой отец поступил бы так, как ты говоришь!
– Почему ты в этом так уверен?
– Я мог бы тебе ответить, что он не сделает этого из уважения к моему брату Догану, но я так не думаю. Что для него мажордом, даже если он лучший из евнухов?
На последнем слове нога Хасана, начавшая было под шахматной доской скользить к Гаратафасу, возвращается обратно.
– Я чувствую, что-то другое побуждает тебя так радушно принимать и угощать меня в его гареме. Могу я позволить себе высказать замечание, о, бейлербей?
– Изволь, мой друг.