Страница 100 из 106
Разуверенный и сникший, он было увлёкся учением баронессы Крюденер, которую ввела в его приёмную Елизавета, но и это учение разочаровало его.
В сорок пять лет он испытал всё, как он думал, — блеск и падение, муки совести и страдания любви, похоронил всех своих детей...
«Как странно, — думала Елизавета временами, — он дал конституцию Финляндии, дал конституцию Польше и лишь в своём государстве никак не мог решиться на это».
Иногда она пыталась объясниться с ним, старалась понять, что останавливает его, но получала в ответ резкие и недвусмысленные ответы: не дорос ещё русский народ до конституции, не дорос до свободы, далеко ещё ему до всех европейских народов.
Это мучило её и приводило в негодование. Она, немка, давно уже пришла к убеждению, что из всех народов Европы русский народ самый забитый, что он больше всех достоин конституции и свободы, более всего нуждается в революции сверху, чтобы не дать вылиться возмущению угнетением и вековым рабством снизу.
А он, Александр, русский по происхождению, презирал и ненавидел свой народ...
Но она оставляла все дела в том же положении. Она только императрица, она только супруга императора, и, может быть, не её дело вмешиваться в государственные установления и законы, тем более что на её пути всегда стояла императрица-мать, которой претили все нововведения.
И Елизавета молчала, уходила в интересы, слишком далёкие от интересов мужа.
Раскапывала исторические документы, проливавшие свет на некоторые необычные факты из русской истории, копалась в архивах, а главное, поощряла просвещение, распространение в России знаний, грамотности.
Увидела странное письмо английской королевы и изумилась: ничего о нём нигде не читала, ничего не знала.
Иван Грозный, мучимый подозрениями и уверенностью, что его обязательно убьют, написал королеве Англии письмо, чтобы прозондировать почву: согласится ли Англия приютить его, если будет в том нужда?
Королева ответила, что сделает это с охотой.
Елизавета рассказала об этом письме Карамзину, но у историка был свой взгляд на русскую историю, и такое действие Ивана Грозного никак не вписывалось в его трактовку...
Были и другие документы, которые свидетельствовали — не всё было в династии так, как описывали древние историки и летописцы. Заподозрила было шведскую прачку, Екатерину Первую в том, что та отравила Петра Первого в его последние дни, но теперь уже никому не говорила об этом, зная, что останется непонятой.
Елизавета пыталась увлечь и Александра своим интересом к истории, к нарождающейся, поднимающейся литературе, но не встретила никакого сочувствия — Александр считал занятия литературой, стишками, как он говорил, делом никчёмным, ненужным, а просвещение — чумой.
И ей оставалось лишь покровительствовать искусствам и литературе, опекать нищих литераторов, наблюдать развитие и рост этого «никчёмного дела»...
Александр опять увлёкся парадами, стройностью солдатских рядов, формой военных, обсуждал по целым часам какие-нибудь петлички в мундирах, и она понимала, что их интересы лежат в совершенно разных плоскостях.
Искусства он оставлял только для женщин: они должны были хорошо петь и музицировать, читать французские романы, говорить на различных языках. Мужчина должен сражаться — это его долг и обязанность, и именно войне и армии отдавал он первое место в своих поступках...
Нет, не могла она увлечь императора своими интересами и думала, что он, вероятно, прав, потому что действительно большую часть своей жизни занимался лишь шагистикой и муштровкой и, возможно, война научила его быть всегда наготове.
Но теперь он беспокоился не только об обороне России — вознесённый на самую вершину европейской власти, он решал за всех монархов.
Часто Елизавета с тоской думала — что за дело ей до того, что творится в Европе?
Но Александр с головой ушёл в деяния Священного союза, словно и не было России, а был лишь этот европейский синклит[27].
Дела Европы полностью поглотили Александра. Когда он вернулся с Венского конгресса, то поручил Новосильцеву, одному из своих прежних молодых друзей, разработать конституцию и положение об освобождении крестьян.
Он сам правил текст и наброски к конституции, названной им самим «Государственной уставной грамотой Российской империи». В ней предусматривалось введение двухпалатного парламента, создание местных представительных органов, провозглашалась свобода слова, печати, равенство всех граждан перед законом, неприкосновенность личности. Положение об освобождении крестьян тоже разрабатывалось, но в глубокой тайне, потому что императрица-мать, как всегда, составляла сильную оппозицию намерениям сына.
Но решительным реформам помешала революция в Испании. Воинские части в Кадисе восстали, революция перекинулась в Мадрид, и сам король Фердинанд Четвёртый был вынужден согласиться на введение конституции.
Обеспокоенный Александр с глубоким прискорбием признал, что преобразования лишь тогда приносят пользу, когда идут сверху, от правительства, а не тогда, когда народ берёт это дело в свои руки.
Ещё большую тревогу вызвала в нём революция в Королевстве обеих Сицилий. И здесь Фердинанд Четвёртый был вынужден пойти на конституцию.
Австрийский император Франц, сильно растревоженный, пригласил Александра в Троппау на совещание по делам Священного союза.
Но по пути туда император заехал в Варшаву, где как раз проходил сейм. И тут он впервые почувствовал разочарование и возмущение: поляки не только не выражали признательность Александру, но и требовали всё новых и новых преобразований и свобод.
Самолюбие императора было ранено. Он ожидал благодарности и поклонения, вместо этого — требования и требования...
Правда, в Троппау он всё ещё выжидал. Он говорил, что надобно предпринять всё, чтобы сами восставшие отказались от своего восстания и покорились королям, и только если они откажутся, выступить военной силой.
И тут, в Троппау, получил Александр известие о бунте в Семёновском, самом любимом его полку.
Александр почуял, что пламя революции перекинулось уже в Россию. Тогда он больше не сомневался — в Неаполь и Испанию были направлены войска...
Протокол конференции в Троппау гласил, что государи Европы обязуются не признавать смену государственного строя, если она происходит не законным путём, сверху, от самого монарха, а путём бунта и насилия.
Александр и сам понял, что теперь Священный союз стал всего-навсего полицейской мерой, развязывал властителям руки для подавления всяческих бунтов, но говорил при этом:
— Я люблю конституционные учреждения и думаю, что всякий порядочный человек должен их любить. Но можно ли их вводить у всех народов без различия? Не все народы в равной степени готовы к их принятию... Свобода и права, которыми может пользоваться просвещённая нация, нейдут к отсталым и невежественным народам...
Когда Елизавета услышала об этих словах Александра, она поняла, что со всеми реформами в России покончено и всё, о чём мечтал юный император, похоронено.
Она загрустила и затосковала — знала, как нелегко далось императору это обращение, этот отказ от всех своих юношеских планов...
Европейская революция страшила его теперь больше, чем что бы то ни было. Стотысячная русская армия вступила в Галицию, чтобы потушить пламя неаполитанской революции. Приказ был отдан твёрдым тоном императора. И слава богу, думала в ужасе Елизавета, что эта помощь в восстановлении власти короля не потребовалась, иначе опять русские солдаты гибли бы за странные принципы императора, старающегося остаться верным Троппаусской конференции.
Не поддержал Александр и восставших греков, хотя и возглавлял этот бунт русский генерал, его личный адъютант Ипсиланти.
С горечью и разочарованием говорил потом император:
— Не может быть более политики английской, французской, русской, австрийской. Существует лишь одна политика — общая, которая должна быть принята народами и государями для общего счастья. Я первый должен показать верность принципам, на которых основал союз. Представилось испытание — восстание Греции. Религиозная война против Турции была в моих интересах, в интересах моего народа, требовалась общественным мнением моей страны. Но в волнениях Пелопоннеса мне показались признаки революционные, и я удержался. Чего только не делали, чтобы разорвать союз! Старались внушить мне предубеждения, уязвить моё самолюбие,— меня открыто оскорбляли. Очень дурно меня знали, если думали, что мои принципы проистекали из тщеславия, могли уступить желанию мщения. Провидение дало в моё распоряжение 800 тысяч солдат не для удовлетворения моего честолюбия, но чтоб я покровительствовал религии, нравственности и правосудию, чтоб дал господство этим началам порядка, на которых зиждется общество человеческое...
27
Синклит — здесь собрание каких-либо лиц.