Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 24

Высоко поднялась Верка, деревенским не чета, муж – единственный сын коннозаводчика и лучший в области ветеринар. Верка живёт в трёхэтажном коттедже, за садом ухаживает садовник, за огородом – клятовские мужики. Сезонные рабочие, говорила Вера Степановна, которой не нравилось, что в деревне её по сей день зовут кожинской Веркой, а деревенским не нравилось слово «сезонные». Какие они сезонные? От века здесь живут, и отцы их здесь жили, и деды, и прадеды. Это Верка у Баллы сезонная: сегодня жена, завтра выставит вон, гонористая потому что. Чуть что не так – она руки в боки.

Баллы их надежд не оправдал: жену любил, терпел её закидоны, баловал подарками, работать не позволял, и в свои тридцать пять Верка выглядела на двадцать с хвостиком. Сыновья росли под приглядом, отца уважали, мать слушали, а джигитовкой владели так, что циркачей за пояс заткнут. А самое-то главное – была Верка на сносях, носила под сердцем дочку, о которой Баллы пятнадцать лет молил своего бога, а Верка – своего. Девочке уже придумали имя – Джемиля, по-туркменски «красавица».

Из-за этого имени Верка при всяком удобном случае выносила мужу мозги. Происходило это так:

– Балаш, ну ты чего… Ты совсем, что ли? Джемиля Джемалова – язык сломаешь. Куда это годится?

– Годится. Замуж выйдет, будет другая фамилия, – возражал Баллы.

– Фамилия другая, а имя? Джемиля Агуреева. Джемиля Носырева. Джемиля Купцова. Куда ни кинь, всюду клин. Людям на смех.

Баллы мрачнел лицом, цедил сквозь зубы:

– За русского не отдам.

– Не отдаст он! – вскидывалась Верка. – Она тебя не спросит. Меня мой отец за тебя замуж отдал, и ты свою дочку отдашь, за кого она укажет.

– Сравнила тоже… – улыбался Баллы. – Степан умный мужик. За Егора тебя не отдал, а за меня…

– А за тебя и вовсе не собирался, – закончила за него Вера. – За Егора я сама не пошла, тебя ждала, ночами во сне видела. Балашенька мой, говорю… А ты не слышишь, на лошадь садишься и уезжаешь, да странно так, будто копыта земли не касаются. Будто по воздуху.

– Ты же говорила, что не любишь. Тогда, на лугу… Я все слова твои помню.

– Мало ли что я говорила. А дочку Катериной назовём. Катерина Джемалова.

11. С тяжёлым сердцем

С августа зарядили дожди, превратили дорогу в грязное месиво. Перетаскивая в сарай тяжёлые мокрые охапки, Григорьевна проклинала себя за то, что вовремя не убрала сено. А как убирать, коли не высохло? А сушить как, коли оно не сохнет, дожди льют не переставая. Сохранить удалось половину, другая половина сопрела. Покупать надо сено-то. На ползимы хватит, а дальше край. Помрёт Машка-то, тоскливо думала Дарья.

Сено она купила на деньги, отложенные для покупки дров. И всё ждала перевода, искательно заглядывала в глаза почтальонке Дусе, будто от неё что-то зависело. Дуся разводила руками, виновато улыбалась:

– Пожди ещё маленько, можа и придёт перевод-тот. Линора твоя всегда на Покров (14 октября) денежки присылала, в этот год запоздала. Да и год-то какой? Високосный. Добра от него не жди.

Поняв, что денег она не дождётся, Григорьевна успокоилась. Не прислала, значит, нету. Самим, значит, не хватает. А у неё полон погреб картошки, да капусты квашеной два бочонка, да муки мешок. И сена у Машки вдосталь. Проживём. Домовик пропасть не даст, сохранит-убережёт. Он злобствовать перестал, проказы Дашины если и помнил, то простил. Своя она, негубинская, а Негубиных ему от роду беречь-почитать велено.

* * *

В ноябре неожиданно ударили морозы. Дорожные колеи, налитые водой по самые края, превратились в каток. Скоро их заметёт снегом, отрезая Клятово от мира на долгие четыре месяца. От мыслей тянуло в груди тревогой, как сквозняком, и было тяжело дышать.

Грустные думы развеяла заглянувшая в избу соседка Настасья. Дарья обрадовалась, выставляла на стол чашки, накладывала в вазочку крыжовенное варенье, разливала чай. Настасья дула в свою чашку, смешно выпячивая губы. И задавала вопросы, от которых внутри у Дарьи болело и ныло.

– Что твои-то, денег прислали аль нет? – выспрашивала Настасья.

Так вот зачем она явилась, денег в долг просить.

На душе стало муторно. Она-то думала, что Настасья навестить её пришла, а выходит, не по ней соскучилась, а по её деньгам.

Настасья маялась и слушала Дарьины жалобы – что перевод от дочки так и не пришёл, что сено купила на последние деньги, а дров осталось на ползимы, а Линора не звонит, не случилось ли чего худого…





– Так ты сама позвони и денег попроси, – не выдержала Настасья. – Чего ждёшь-то? Как без дров зиму переможешь?

– Дак чего ж звонить, коли она молчит. А что денег не шлёт, значит, самой не хватает. Что ж мне, последние у дочки отбирать? Она-то отдаст, да только у меня совесть есть, – возразила Дарья.

Зря она к ней пришла, думала Настасья. Денег у Дашки нет, а и были бы, так самой нужны позарез. Может, обманывает? Ей обманывать привычно, дочке неродной втолковать сумела, что родная она ей. Мужа обманывала, к Стёпке крадом бегала, а Стёпкин отец про то знал и молчал. И когда умирал, не сказал, тайну в могилу унёс.

* * *

В тот вечер Григорьевна легла спать с тяжёлым сердцем. Проснулась от резкого автомобильного гудка, подумала – приснилось. Но в дверь нетерпеливо забарабанили: «Мама, открывай! Ты спишь, что ли?»

Грудь кольнуло недоброе предчувствие: дочь приезжала к ней только летом и никогда зимой. Что-то случилось. Потому и деньги не пришли. А она так ждала, так надеялась на этот перевод… Дарья накинула на плечи платок, сунула ноги в растоптанные старые валенки и пошла открывать, соображая на ходу, как объяснить дочке, что вместо дров купила сено.

На пороге стояла Линора, отряхивала с сапожек снег – постаревшая, незнакомая. Да и не Линора она теперь, а Лидия Фёдоровна.

– Дорожка-то не расчищена у тебя, мама. Снегу по колено, – пожаловалась матери Линора.

– Погоди, веник дам, – Дарья нашарила в углу веник, протянула дочери.

Словно не прошло со дня её последнего приезда пять долгих лет.

Линора ткнулась в Дарьину щёку холодными губами, забрала веник, деловито отряхивала снег. Внук улыбался широкой улыбкой:

– Ба, ты чего такая? Не узнала меня¸ что ли?

За Гринькиными плечами переминалась с ноги на ногу жена – длинноволосая рыжая девица в беличьем полушубке. Глядела неприветливо, с прищуром. За её руку цеплялся мальчонка – правнук Григорьевны, которого она видела только на фотографиях.

И теперь смотрела на восьмилетнего Кирюшу. Хотелось его схватить, прижать к груди, да ведь не дастся, волчонком смотрит.

– Мама, а мы за тобой приехали, в городе зимовать будешь, – сказала Линора, переступив порог. – Я утром к Агуреевым схожу, договорюсь насчёт козы. Настасья возьмёт, не откажется. Курей тоже по домам пристроим. Ты им крылья зелёнкой намажь, чтоб приметные были. А весной приедешь, заберёшь. Мам, чего молчишь-то? Это ж не навсегда, до весны только. А захочешь – останешься. Сейчас поедим да спать ляжем. Мы тут привезли всего, разогреть только надо. Кирюша, раздевайся, сапожки снимай, полы в избе тёплые, не застудишься.

Зинаида молча раздевала сына.

Дарья хотела сказать, что печку топила с утра и в избе не жарко. Но молчала придавленная словами дочери, как мельничным пудовым жерновом: «В городе зимовать будешь». Вздохнула, и от вздоха в груди шевельнулась боль.

– Гриня, не стой столбом, сумки разбирай, – скомандовала Линора.

Гринька не разуваясь прошёл в горницу, вынимал из сумок пакеты со съестным и складывал на стол. Вкусно запахло жареным тестом.

– Ба, я беляш хочу! – потребовал Кирюша.

Без шапки и куртки он казался Дарье маленьким для своих восьми лет. Волосы материны, рыжие, а лицо Гришино, и повадки его: вынь да положь!

– Холодные беляши-то. Подожди, бабушка Даша печку затопит, разогреет.

– Не хочу ждать. И гретый не хочу, я холодный съем. Я есть хочу, – заявил Кирюша.

Дарью захлестнула материнская жалостливая любовь к мальчугану, которого она столько раз целовала на фотографии и никогда – в жизни. Что ж не покормили ребёнка в дороге? Еды с собой привезли полные сумки, а он голодный. Могли бы хоть бутерброд сунуть, хоть чего…