Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 24

Фёдор молча смотрел на жену. Постоял с минуту и ушёл, закрыв за собой калитку. Дарье долго помнился его взгляд – будто муж знал, что уходит навсегда. Будто хотел её запомнить.

Нашли его через неделю, вытащили из пруда багром. Пока не приехала милиция и «скорая», тело лежало на берегу. Люди стояли поодаль, негромко переговаривались и строили предположения, что могло случиться:

– У сомовьего омута четверть пустую нашли. Там и рыбалил, видать. А самогон тётки Марьин, бутыль-то приметная. Коня с копыт свалит самогон тот. Вот и Федьку свалил.

– Свалил… Что ж он, в воду по пояс забрёл и пил?

– Может, и забрёл. Я не видел, не знаю.

– А коли не видел, молчи. От Марьиного самогону никто ещё не помер, все живые-здоровые.

– Выходит, не все.

– Да замолчите вы! Покойник вот он, лежит, а вы про самогон.

– Так мы о том и говорим! Не мог Федька сам утопиться. И убить его никто не мог. За что его убивать-то?

Под сочувственными взглядами деревенских Дарья робко подошла – к чужому, мёртвому, безобразно раздутому, что не могло быть её Фёдором, но однако же было.

А после долго видела во сне объеденное раками мужнино лицо и просыпалась с криком.

После смерти мужа она не обмолвилась со Степаном ни словом. Будто умерло что-то внутри: не звало, не томилось, не желало. Днём работала уборщицей в джемаловской конторе, которую он звал по-городскому, офисом. Платили за мытьё немного, зато и работой не неволили: полы отмыла-отдраила, по коврам пылесосом прошлась, пыль со столов вытерла, пепельницы вытряхнула, цветы полила и ушла. Домой приходила засветло, крутилась по хозяйству, а вечерами шила лоскутное красивое одеяло, которое подарит Линоре, когда та приедет. Ведь – приедет же когда-нибудь?

Перебирала, складывая так и этак, пёстрые лоскутки. Перебирала в памяти вспоминания о том, как уезжала дочь – не отвечала на вопросы, вздыхала и молча кидала в чемодан платья. Как Гринька не дал себя поцеловать на прощание – у мальчишки болела рука и было не до поцелуев.

От Линоры-Лидии по-прежнему приходили обстоятельные письма и два раза в год денежные переводы. Словно и не приезжала она в Клятово, не гуляла с Баллы, не побил её отец, не разрубил себе палец Гринька. В письмах Линора сообщала, что палец зажил и больше не болит, с рукой всё хорошо. Что познакомилась с хорошим человеком, Гриньку не обижает, Линору любит, денег не жалеет на подарки. Через год о «хорошем человеке» дочь не упоминала, а Дарья не спрашивала. Деревенским говорила, что дочка вышла замуж, ну и дальше по письму: мальчишку не обижает, Линору любит, на деньги не скупится.

О том, что отца у неё больше нет, Линора узнала через полгода: Григорьевна совестилась, что деньги дочка присылает на двоих, а она одна. В ответном письме Линора просила её простить: в Клятово она не приедет, а отцу закажет в церкви молебен за упокой души. Ещё писала, чтобы мать не казнилась из-за денег: на питание она не тратит ни рубля, кормится на ресторанной кухне, и Гринька с ней.

А на Рождество прислала объёмистую посылку с диковинными консервами из оленины, гусиным паштетом в жестяных красивых баночках, крупнолистовым душистым чаем из далёкого Цейлона, и много чего было в посылке. Дарья намазывала паштет на хлеб, запивала цейлонским чаем, примеряла обновы и удивлялась: похудела, а дочка угадала с размером.

С одиночеством она свыклась. Вечерами кроила лоскутки, подбирала узоры, шила дочкино одеяло и слушала радио. Радио рассказывало о другой жизни, которой в Клятово не было, а была где-то далеко. Сотовая связь в деревне отсутствовала. Что такое зона покрытия, Дарья не понимала. И вспоминала совхозного быка Анику, знаменитого тем, что за год он покрывал шестьдесят коров. Совхозные горе-начальники продержали его две недели на жаре, отчего у быка прекратился спермогенез (выработка семени), и Аника стал импотентом.

В Заозёрный Дарья звонила из Котлова, ездила на переговорный пункт. «Если ничего не случилось, зачем звонишь, деньги тратишь?» – говорила Линора. А ей хотелось услышать родной голос, в котором всё искреннее, непритворное, настоящее: забота, и любовь, и беспокойство.

Дарьину избу деревенские по старой памяти звали негубинской. А постаревшую хозяйку – Григорьевной, а за глаза Григорихой. Мужики забегали поспрошать, нет ли какой работы. Бабы приходили поделиться новостями и поговорить о погоде, которая то дождит, то сушит. Расспрашивали о дочке. Григорьевна рассказывала охотно, молодела лицом: шеф-повар лучшего в городе ресторана – это вам не кот начихал.

Про лучший в городе – это для красного словца. До Заозёрного от них далеко, никто не проверит. А про шеф-повара чистая правда. Бабы не верили, качали головами, и тогда Дарья доставала дочкины письма, хранимые в Катерининой скрыне, и читала вслух.





8. Мил дружок домовеюшка

В августовскую безлунную ночь из Дарьиного сарая подчистую выгребли и унесли сено, купленное на зиму для козы. Дарья побежала по деревне – узнавать, не видел ли кто. Да кто ж ночью-то увидит?

А вечером к ней заглянула Настасья Агуреева, попросила взаймы муки на пироги:

– Мука-то в доме есть, да помол у ей крупноват, и цвет вроде изжелта. А твоя-то как пуховая, беленькая да меленькая, тесто пышное поднимется.

Дарья отсыпала ей в сатиновый мешочек муки, затянула тесёмки. Настасья взяла мешочек и отчего-то мялась, не уходила. Сняла со скатерти невидимую пылинку. Развернула недошитое лоскутное одеяло, огладила любовно руками, сложила аккуратно:

– Красивое одеяло-то выходит, ажно завидки берут. Себе шьёшь али на продажу?

– Дочке хочу подарить. Насть, что ты маешься да топчешься? Вижу ведь, не за мукой пришла. Говори, чего сказать хотела.

– Да я не знаю…Боюсь напраслину возвести. Курилиха утром двор мела. А я по надобности вышла, гляжу – у них сено везде валяется, тут клочок, там пучок. И на смородиновом кусту былки висят, и на яблоне, за ветки зацепились. Говорю, что вы двор-то сеном посыпали? Думали, оно прорастёт, урожай даст? А она не засмеялась, рот скособочила. Говорит, братья с лугов две копны привезли, да выпимши были, как в сарай носили, половину по двору растрепали.

Настасья замолчала.

– Что ж они, ночью сено то возили? – спросила Дарья.

– Выходит что так. И в сарай таскали ночью, потому и цеплялось на ветки. Наташка двор-то на зорьке мела, не рассвело ещё, а она уж вышла, сенцо грабельками собирает, с веток обирает. Ночью-то темно, не видно. Выходит, следы заметала.

Куриловы, Настасьины соседи, жили большой семьёй: Наташка с мужем и взрослыми сыновьями, и два мужниных младших брата. Семья большая, да недружная, хозяйство захудалое, мужики работать не любят, только и смотрят, где бесплатно взять можно. По избам, правда, не воровали. Да видать, приспичило.

Куриловы сено украли, больше некому, поняла Дарья. А доказать ничего не смогла: не пойман – не вор.

К счастью, из Заозёрного пришёл денежный перевод. Сено Дарья купила, сарай с тех пор запирала на два замка, с Натальей – бывшей одноклассницей, которую в школе прозвали Курилихой¸ прозвище прилепилось, да так и осталось – при встрече не здоровалась и в гости не звала.

Курилиха пришла к ней сама, и Дарья не посмела её выгнать: не Наташка сено крала, а двор мести муж заставил, да молчать велел. Вот и молчит. А к ней пришла, потому что совесть мучает за чужую вину.

– Даш, ты, может, на меня обиделась за что? На улке встренемся, слова не скажешь, идёшь как мимо столба.

Высокая и худая, Наталья и в самом деле походила на столб. Дарья рассмеялась.

Чаёвничали. Вспоминали школьные Дашины проделки. Пели на два голоса Дашину любимую «Ой, мороз, мороз». Обсуждали сырое дождливое лето. Кошку Марфу, у которой мышь мимо носа бежит, а она и ухом не ведёт. Мишку Носырева, который повадился лазать к Куриловым за яблоками, его поймать бы, спустить штаны да крапивой отстегать. Библиотекаршу, которая положила глаз на Натальиного мужа: сроду книжку в руках не держал, а тут вдруг пристрастился к чтению.