Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 24

Поленницу Гринька видел в кино, а топор никогда в руках не держал. Встал раньше всех и принялся за дело. Это оказалось непросто: полешки не желали стоять и падали, едва на них опускалось лезвие топора. Гринька придерживал их левой рукой, а правой со всей силы бил топором, стараясь попасть точно посредине. А попал по руке. Топор рассёк мышцу большого пальца, задел кость и чудом не тронул сухожилие.

Через два дня Линора собрала вещи и уехала, расцеловав на прощанье родителей. Гринька бережно держал левой рукой правую, с прибинтованным к ладони мягким валиком и торчащим в сторону большим пальцем, который в котловской больнице зашили и наложили на него шину. Хмуро кивнул деду на прощанье и отстранился, когда бабушка хотела его поцеловать.

Заговорил он, когда такси отъехало от дома.

– Ма, а палец скоро заживёт?

– Скоро.

– А шрам навсегда останется? Как на ноге?

– Шрам останется. Но это даже хорошо, мужчину украшают шрамы. – Линора хотела подбодрить сына, но тот неожиданно всхлипнул.

Проговорил дрожащим голосом:

– Как я теперь разведчиком буду? Меня же по шраму узнают. Ноги-то в брюках, а руки-то голые!

– А ты перчатки носи, – посоветовал шофёр.

Гринька шмыгнул носом и задумался.

– Перчатки зимой. А летом как же?

Настал черёд задуматься шофёру.

– Летом тоже можно носить. Есть такие, из тонкой кожи. Лайка называются.

– Лайка? Собачьи, что ли? Ну, вы скажете… Они же лохматые!

Про собак Гринька угадал, хотя историю не учил, да и не найти такого в учебнике. Сырьём для производства лайковых перчаток в России были когда-то русские псовые борзые. После отмены крепостного права в 1861 году большие барские охоты развалились, крестьяне, получив свободу, в псари не стремились – заплатят за сезон, а дел на целый год, – и собак целыми псарнями сдавали на перчатки. Из них получалась самая тонкая лайка.

– Почему собачьи? – возмутился задетый за живое шофёр. Чёрт его знает, из кого делают эти перчатки…. – Из кошачьих шкурок, наверное, шьют. Или из мышиных.

– Ну, вы скажете… Мышиные я не хочу. И кошачьи не хочу, – заявил Гринька.

– Лайковые перчатки шьют из козлиной кожи, – подала голос Линора.

– А козлу больно, когда с него кожу снимают? Он кричит? – спросил Гринька.

Шофёр крякнул. Вот же садист малолетний, додумался.

– Его убивают сначала. Потом кожу снимают, – спокойно сказала Линора.

– Тогда всё окейно, – согласился мальчишка.

– Что – всё?

– Что убивают.





Шофёру такси изрядно надоел этот странный для двенадцатилетнего мальчишки разговор. Парню, похоже, не повезло: перелом большого пальца самый опасный. Если бы мизинец сломал или указательный, это ещё ничего. А так – будут проблемы с подвижностью кисти. Сестра шофёра работала в больнице хирургической медсестрой, и о переломах он знал всё.

Впрочем, его это не касается. Довезёт своих пассажиров до железнодорожной станции и уедет. А они поедут в Заозёрный. От Котлова часов пять, не меньше, да поезда ждать… А мальчишка не замолкает. И всю дорогу дамочке придётся отвечать на его вопросы. Это ж какое терпение надо иметь!

* * *

Проводив дочь с внуком, Дарья долго лежала без сна, глядела в потолок. Мысли метались по кругу: приехали, Линора сказала, до сентября, а прожили десять дней и уехали. Как такое может быть? И больше не приедут. Линора так и сказала: «Ноги моей в вашем Клятово-проклятово не будет!»

Как такое может быть?..

До яблочного Спаса оставалось больше недели, но Дарья нарвала с каждой яблони по десятку яблок: ароматную, налитую соком папировку, полосатые коричные с блестящей кожурой и неповторимым вкусом, медово-сладкие анисовые. Выбирала самые крупные, самые румяные. И радовалась, глядя как внук жуёт кисловато-терпкие ранетки, которые любила она сама.

Сумку с яблоками Линора, конечно, забыла. Дарья сама отнесла её в машину, открыла дверцу салона, сунула дочери в руки:

– Что ж ты яблоки не взяла? На-ка вот. В дороге будет чем зубы занять. Яблочки с ветки снятые, в городе таких не купишь.

– Спасибо, мама, – только и сказала Линора.

А больше для матери слов не нашла. Посмотрела виновато и захлопнула дверцу машины. А в чём её вина-то? В том, что сына увезла, пока он руку себе не оттяпал топором или ногу? В том, что детство своё помнит, в синяках да ссадинах? В том, что Гриньке такого не хочет?

Дарья неприязненно посмотрела на спящего мужа. Не больно-то он переживал дочерин скоропалительный отъезд, и Дарье это было неприятно. Что завтра соседям говорить? Что придумать? И соврать не соврёшь, и правды не скажешь…

Ей снилось, что кто-то плачет – тоненько, жалобно. Дарья открыла глаза. Плач из сна сменился визгливым причитанием. Избяной!

«Что тебе не спится, не лежится?» – прошептала Дарья. В мягком свете ночника по стене пробежала маленькая уродливая тень. В углу мелькнуло красное. Дарья сама отнесла на чердак подаренный ей когда-то на Восьмое марта красный платок. Годы уже не те, красное-то молодые девчата носят. Но в правлении совхоза решили иначе, и всем женщинам подарили одинаковые платки «цвета рабочей крови», как необдуманно пошутил председатель. Шутку услышали. Председателя сняли и прислали из города другого. Сапожников сдал ему с рук на руки гербовую печать, ключ от сейфа и расходные книги. И куда-то уехал на служебной машине. В деревне его больше не видели, а спрашивать боялись. Давно это было, почитай, полвека прошло, а платку износа нет. Видать, от души подарен. Да только куда она в нём пойдёт, старая стала, красное носить.

Платок Дарья отнесла на чердак и забыла о нём. А домовилиха не забыла, муженьку рубашку сшила да штаны.

Свет ночника, и без того неяркий, стал совсем тусклым. В наплывающей из углов темноте простучали по полу босые пятки. Не таится уже, ходит. Беду чует – дошло до Григорьевны.

Весь день ей нестерпимо хотелось рассказать об увиденном, но муж, как назло, с утра уехал в рейс и домой вернётся поздно. Дарья вдруг поняла, что не хочет его возвращения. Пусть бы не приезжал. Пусть бы вернулось детство, она простила бы Степану те яблоки и вышла за него замуж. Мама тогда не умерла бы, нянчила бы внуков. Степан детей любит, на Верку свою не надышится. Женился поздно, а как овдовел, бобылём живёт: не хочет, чтобы у его дочки мачеха была.

А она, Даша, матерью Верке стала бы. И любила бы её, как Линору любит. Что же она наделала? Зачем убежала в ту памятную ночь к Федьке Офицерову?

Не помня себя, Дарья выбежала во двор. Степан будто ждал её: сидел, как в детстве, на заборе. Увидел Дарью и спрыгнул вниз…

Фёдор вернулся из рейса раньше обычного. Стоял у калитки, боясь пошевелиться, и смотрел, как его жена целовалась со Степаном. Уверяла, что любит, и всегда любила, а Фёдора не бросит, потому что тоже его любит, и дочка у них, а семью разрушать грех.

– Да какой грех? Какая семья? Какая она тебе дочка?! Она Фёдору не родная, седьма вода на киселе, а тебе и вовсе никто. И детей у вас нет. От него не рожаешь, а от меня бы родила, и жили бы с тобой…

Войдя в дом, Фёдор ощутил в душе гулкую пустоту. Дом этот не его, и жена, выходит, не его. И дочь воспитала такую как сама. Правильно мать-то говорила, чужие они здесь, своими не станут. Присел к столу, покидал в рот холодную картошку, запил молоком. Лёг на диван не раздеваясь и уснул. Снилось ему, что он молодой – такой как двадцатипятилетний Баллы Джемалов. Будто вернулся из рейса, подхватил на руки выбежавшую ему навстречу восьмилетнюю Линору, поцеловал в тёплую шею, провёл рукой по волосам, пахнущим земляничным мылом: «Смотри, дочка, что я тебе привёз…»

Проснулся от негромкого бормотания: жена ползала на коленках перед образами, просила у бога прощения. А у него, Фёдора, прощения не просила.

Утром ушёл на пруды, прихватив две удочки и четверть самогона. Дарья выбежала за ним на крыльцо со свёртком в руках:

– Феденька, я бутербродов тебе… с салом, как ты любишь. Возьми-ка. Куда ж ты голодный-то?