Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 109

«Сенаторская курия, — говорил Тиберий, — это заросшее крапивой поле: можешь выпалывать его, пока не сожжёшь руки, но среди травы крапива вырастет снова».

Как трава питала крапиву Тиберия, так физический страх, утрата привилегий и амбиции подпитывали интриги. И император — повзрослевший на три года с тех пор, как принял власть, — с холодной уверенностью приобретённого опыта велел тайно арестовать обоих обвиняемых, когда они были вдали от Рима. Под угрозой пыток они, а особенно молодой Цериал, сломались, прежде чем за них действительно взялись.

— Это правда, — всхлипывая, признался он, — мы искали способ убить императора.

И, продолжая плакать, заявил, что оказался завлечён в эту подлую компанию по глупости.

— Я хотел убежать, — говорил Цериал, — но мне угрожали смертью. Защитите меня, — попросил он.

При этих словах юноша обнаружил, что стал для следователей неуязвимым и драгоценным. Ему пообещали не наказывать его, и он пошёл по пути, которым в последующие века с тем же корыстным рвением пойдут многие другие. На все вопросы он отвечал то, чего от него ожидали, предугадывая желания допрашивающих.

— Молодой Цериал, — сообщил старший из дознавателей, — перечислил по памяти имена шестидесяти шести человек. Это потрясающе, писцы устали записывать за ним.

Но было трудно — как будет трудно и в будущем — отделить истинные сведения от выдумок. Цериал войдёт в историю как один из самых губительных предателей ещё и потому, что в число обвинённых включил собственного отца, видного сенатора, к которому испытывал тайную ненависть за неравные браки и неразделённое наследство.

— Это не просто заговорщики, это целое тайное общество, — сказал Домиций Корбулон, единственный, которого император посвятил в это дело.

И Гай Цезарь инстинктивно ответил:

— Полагаю, что многие из них просто много болтали, слишком много выпив.

Вскоре стало понятно, что молодой Цериал с ядовитой тонкостью назвал некоторых, чья очевидная невиновность вызвала сомнения и в виновности прочих.

Когда следователи потерпели фиаско, спекуляторы, оскорблённые в своём профессионализме, продемонстрировали, что знают своё дело. Они принесли неопровержимые улики против четверых или пятерых из обвинённых, и среди них против отца раскаявшегося юноши, а также против одного магистрата высшего ранга — квестора.

— Вот истинная суть всей истории, — рассудил Домиций Корбулон, глядя на предъявленные имена. — Остальное — дым. Он не дурак, этот молодой Цериал.

Император ничего не сказал. Он не чувствовал никакого беспокойства, его душа состарилась. Он думал лишь, что достаточно одного его жеста, чтобы раздавить этих пятерых.

«Жалость, благоразумие, поиски согласия, терпимость здесь неуместны», — подумал он. И сказал дознавателям:

— Благодарю за службу.

Они смотрели на него, ожидая решения.

— Нужно какое-то время поразмыслить, — спокойным голосом проговорил император.

Когда они в смутном разочаровании уходили, ему на ум пришла одна фраза из древней истории — кто же её написал? — «Если обладаешь властью, ты должен сам защищать её». Потом, без всякой логики подумав о Милонии и малышке, Гай Цезарь ощутил, как отчаянно хочет жить. Ночью, оставшись наедине с самим собой, он решил заняться тем абсолютным аспектом жизни и смерти, который на Капри вызвал у него тошноту, когда тот садист-вольноотпущенник демонстрировал ему скалы на дне пропасти, куда Тиберий бросал приговорённых к смерти.

Император приказал глубокой ночью арестовать пятерых, привести их, какими найдут, полуодетыми, за реку, в сады нового Ватиканского цирка, туда, где много лет назад арестовали его мать. Выбор этого места, столь неподходящего для суда, многим тем не менее показался мрачной данью памяти о том аресте. Собралась группа негодующих сенаторов, и, едва их головы прояснились ото сна, они увидели подходящий случай разогреть давнюю злобу и все вместе образовали нечто вроде стихийного суда.

— Допросите их, — велел император, — и осудите по римским законам.

Сам он удалился в сад, а сенаторы передали осуждённых в руки неумолимых германцев, быстро допросили всё ещё не пришедших в себя после ареста людей и устроили им очную ставку с обвинителями. Самым драматичным была встреча отца с сыном, которого отец считал всё ещё находящимся в Сицилии; оба много лет ненавидели друг друга. Всех приказали пытать и бичевать, а пуще остальных того, кого сообщники назвали главарём.

— Это квестор Бетилен Басс, — с удовлетворением сообщили императору.

Пока в ночи происходило всё это, император в одиночестве ходил по аллеям столь любимого когда-то парка. Он искал темноты, хотя и знал, что в этой темноте невидимо бдят десятки не ведающих усталости германцев. Он чувствовал, как его обволакивает тоскливая безопасность, и вместе с тем ощущал, что некуда спрятать лицо. В тусклом свете факелов император подошёл к экседре и прошёл меж пустых скамеек.

В юности, вспоминая смерть отца, он испытывал такое опустошительное горе, что сказал себе: «Убийцы не представляют себе всей безмерности человеческих страданий, которые оставляют за собой их действия».

Тогда его душу переполняли светлые и мирные мечты, возвышенное желание облегчить страдания другим. Но теперь, извлёкши уроки из первых лет своего правления, он пришёл к убеждению, что никому нет дела до чужих страданий. Кого толкает демон власти, тот возвышенно и гордо остаётся глух к страданиям как одной беззащитной жертвы, так и сотен тысяч обречённых на смерть от голода при осаде какого-нибудь города. Бездны жестокости невообразимы. «Власть — это тигр».

Но теперь ему показалось, что голоса звучат слишком громко. Действительно, среди глухой римской ночи время от времени раздавался крик, смешиваясь с журчанием реки, поднявшейся от прошедших в верховьях дождей.

Кто-то кричал, и сначала ему показалось, что этот кто-то хочет, чтобы его выслушали.

— Все тебя ненавидят, тебя и твоих близких, в трёх поколениях, проклятых!..





Но потом последовали вопли, и среди воплей как будто назывались какие-то имена. Император отошёл подальше.

А дознаватели не отступали:

— Говори!

Несчастный кричал от нестерпимой боли, и императору показалось, что он произнёс:

— Каллист...

Гай Цезарь замер от этого названного на допросе имени. Но дальше слышались одни лишь стоны.

Дознаватели, словно сами не желая, продолжали требовать:

— Имена, имена, все!

Человек хрипел, угрожал, просил:

— Помогите мне...

Просил или обвинял? Дознаватели не отставали, безразличные к державшему его палачу. Ноги несчастного сжали надёжными клещами. Человек кричал, рыдал, блевал.

— Имена, повтори все имена, — не отставали мучители.

Он корчился и кричал:

— Помоги мне, вырви меня отсюда... мы говорили целыми днями, а теперь я не вижу тебя здесь...

Император с леденящим чувством спросил себя, не притворяются ли дознаватели, что не понимают. Послышался громкий и отчётливый голос одного из сенаторов:

— Ещё.

Вопль жертвы долго не затихал, и, когда кончилось дыхание, несчастный взмолился:

— Убейте меня...

— Больше они ничего не знают, — заявил опытный палач, — больше ничего.

Но сам не знал, кого спасает своими словами.

— Казнить, — объявили приговор судьи и пошли вглубь экседры, где в темноте ждал император.

Он спросил, не различая лиц:

— Вы совершили суд?

Их голоса ответили утвердительно. Один из германских стражников поднял факел. Лица сенаторов были бледны, у одного на тоге виднелись следы крови. Император подумал, что в такие моменты Тиберий запирался в своих комнатах на вилле Юпитера и, возможно, не видел подобного. Крики вдали затихли. Сенатор в запачканной тоге велел:

— Привести в исполнение немедленно.

Издали донёсся голос:

— Ты вспомнишь нас, когда придёт твой черёд!

— И тела не выдавать родственникам, — велел сенатор, — а бросить в реку.

Император как будто не слушал, и остальные притворились тоже. Но он чувствовал, как в душе лопнула злоба, словцо прорвало плотину. Сенека как-то сказал: «Человек сам не знает, что в нём таится, пока не придёт случай».