Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 109

— Эту обстановку нужно сохранить в неприкосновенности, для истории.

Наконец он с торжеством вошёл в великолепный императорский дворец, официальное вместилище власти в дни Августа, прошёл по роскошным просторным залам, которых никогда не видел, и в нём пробудилось триумфальное чувство обладания, словно он вошёл в завоёванный город. Но одновременно его окружило продолжавшееся десятилетиями молчаливое запустение. А из стен, как вода, сочились тягостные воспоминания.

С недавних пор все глаза с тревогой следили за ним, и те, кто не мог приблизиться, пересказывали слова других. Старые опытные императорские чиновники — весь вышколенный аппарат, выстроенный Августом и усиленный бдительной суровостью Тиберия, — поведали, что вскоре он попытался узнать как можно больше о крайне эффективном механизме, державшем в целости империю; он слушал, спрашивал, читал, размышлял — и улыбался. И все единодушно предсказывали, что Гай Цезарь будет тихим и податливым правителем.

На Римские холмы давила духота, и ветер с моря не овевал их в тот день, когда император спустился с Палатина и направился в курию для первого основополагающего публичного действия — своего программного заявления. Был первый день июля. В простые времена Республики этот месяц назывался незамысловато — квинтилис, то есть пятый. «Однако с Юлием Цезарем, — едко написал кто-то, — божественность рода Юлиев распространилась также и на месяцы». И через века люди будут называть его так же — июль.

А на сенаторов, которые, беззаботно беседуя, небольшими группками шли в курию, вдруг напал страх. На лестнице перед залом заседаний один чиновник, весь трепеща, шепнул нескольким влиятельным оптиматам, что молодой император интересовался материалами судебных процессов Августа над Юлией и её друзьями, а также Тиберия над семьёй Германика и его сторонниками. Эти процессы хранились в зловещей тайне, и из страшного архива публиковали (да и то не всегда) только приговор.

— Но, — бормотал чиновник, — мы открыли лишь некоторые документы, и те были в беспорядке.

Услышавшие это известие замерли на полдороге как пригвождённые. Со слабой надеждой они спрашивали друг друга, не уничтожены ли эти документы по предусмотрительному приказу Тиберия. Но те, кто близко знал старого императора, отвечали, что он никогда ничего не уничтожал.

— Он говорил, что для убийства человека три строчки подходят лучше, чем кинжал.

Сенаторы медленно поднимались, шепчась на ходу. И у них рождались всё новые подозрения.

— Кто рылся в этих дворцах с Капитолийскими архивами между рассветом, когда умер Тиберий, и моментом, когда мы избрали Гая Цезаря? У кого в руках все документы о страшных процессах над Агриппиной и её сыном Нероном? А также над Друзом, трибуном Силием, Татием Сабином...

В качестве судей и свидетелей на этих безжалостных процессах в действительности выступали уважаемые, достойные сенаторы, и теперь, важно занимая места в креслах, они чувствовали себя совершенно беззащитными. «Нас шантажируют неизвестные хитрые враги», — думали они, а кто-то предрёк:

— Тот, у кого эти документы, выложит их в нужный момент...

Сенаторы старались успокоить себя басней о глупом мальчишке, затерявшемся в пыльном мире книг и никогда не беспокоившемся о своей семье, но некоторые предостерегали:

— Если вспомнить, что его первая поездка была на Пандатарию...

Император подошёл к месту, которое раньше занимал Тиберий. В течение одиннадцати лет сенаторы видели это место пустовавшим, а теперь там лежали подушки, накрытые новым шёлком цветов благородного рода Юлиев, и по вполне объяснимым причинам все глаза неотрывно следили за преемником Тиберия. Пока он укладывал руки на подлокотники, сенаторы гадали, кто же написал за этого молодого неопытного человека основополагающую программу будущего правления. А поскольку ответить на этот вопрос никто не мог, все настороженно посматривали друг на друга.

И первым леденящим заявлением императора — после ритуального начального приветствия — было именно то, что разветвлённая шпионская сеть провела поиски и обнаружила, хотя и в беспорядке, архив секретных документов. Вся курия застыла в напряжённом молчании.

Но молодой император благодушно объявил:

— Я не стал читать этих документов. Я не хочу ничего о них знать.

По рядам сенаторов непроизвольно прокатился шёпот, а император продолжил:





— Эти записи принадлежат прошлому и будут сожжены. И осведомители нам не нужны, они будут уволены.

От его слов гнетущий страх растаял, сменившись облегчением. Раздались и затихли спонтанные аплодисменты. И всё же кое-кто задавался вопросом, не является ли это великодушное заявление самым страшным коварством:

— Он ещё не сказал, что это за документы и сколько их.

Но император, сменив тон, объявил, что есть много других задач, над которыми нужно поработать. Например, он обнаружил, что общественные расходы в большой степени являлись тайным государственным делом, и теперь заявил, что отныне будет открыто публиковать строгие отчёты. Он сказал, что ярмо централизованной власти в провинциях экономически неоправданно тяжело и зачастую власть находится в руках хищных продажных чиновников. Император признался, что надеется на помощь сенаторов в ослаблении этого ярма, и вспомнил деяния своего отца Германика. Кроме того, предоставление римского гражданства до сих пор было очень ограничено, и это разделяло население империи на привилегированное защищённое меньшинство и огромное беззащитное большинство.

— Поработаем вместе над тем, чтобы расширить предоставление гражданства. Нам служат граждане, а не подданные.

Заявления следовали одно за другим, и слушатели не успевали их обдумать. Но складывалось впечатление, что новое правление будет коренным образом отличаться от предыдущего.

Император сказал, что закон, созданный в древние времена для защиты Республики, закон о величестве, — и первое же его упоминание вызвало у присутствовавших в курии мурашки — превратился в страшное оружие для подавления свободы.

— Он заполнил темницы заключёнными и подследственными. Это позор для Рима. Думаю, что найду ваше согласие для его отмены.

Сенаторы в напряжённом молчании ловили каждое его слово.

Император сказал, что ссылка и изгнание были примитивным и безжалостным оружием тирании. Многие жертвы были вынуждены жить вдали от Рима, в нищете, а их имущество было конфисковано.

— Мы вернём их на родину и возместим ущерб. И больше такого не случится, чтобы судьи были вынуждены по несправедливым законам приговаривать римских граждан за то, что они думают, говорят или пишут.

Какой-то старый юрист вполголоса заметил:

— Он возвращает суду независимость, утраченную во времена гражданских войн.

Все гадали, кто же вдохновил этот молодой ум на столь срочную и фундаментальную реформу.

Но император, произнося речь, видел перед собой исчезнувший кодекс, в котором каждое утро в тишине библиотеки, принадлежавшей раньше Германику, делал записи его брат Друз. Он сказал, что труды многих писателей были запрещены, некоторые поплатились за свои слова ссылкой, заключением в темницу или жизнью. В могильной тишине сената прозвучали имена Тита Лабиена, Кассия Севера, Кремуция Корда.

— Мы в долгу перед ними за их усилия и их мужество — постараемся же, чтобы их труды были восстановлены и опубликованы. Не сокрытием правды, — сказал император, и эта фраза стала знаменитой, — достигается безопасность.

Очарование молодости, эти чуть вьющиеся каштановые волосы, ясные глаза, стройная атлетическая фигура, приобретённая за годы жизни в каструме, придавали его речи захватывающую силу, иногда вопреки логике. Взволнованные популяры зааплодировали, разочарованным же оптиматам всё сказанное императором показалось в большой степени утопичным, плодом неопытной наивности. Но все понимали, что объявление намерений часто успокаивает народ, как будто обещания уже исполнены, а поскольку спокойствие римлянам явно необходимо, оптиматы тоже с лёгким сердцем зааплодировали. Все шумно поддержали одного из сенаторов, когда он встал и торжественно произнёс: