Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 109

«Тебе как-то удалось узнать, что я жив? Ты знала, где два других твоих сына — один в Понтии, а другой погребён в Палатинском подземелье? Помнишь, как твой Германик, наш отец, был в отчаянии от расставания с тобой, когда внутри горел яд и у него путались мысли? Возможно, вы каким-то образом встретились там, если там что-то есть, кроме теней? Ты слышишь, знаешь, каким-то образом видишь, что я здесь? Что моей первой мыслью в качестве императора, когда весь мир распростёрся у моих ног, была мысль об этом?»

Среди всеобщего исступления он бесстрастно думал, как по-детски обманывал себя, каждое утро глядя в сторону недостижимого острова. Представляла ли она, что он смотрит на него? Но он прибыл сюда слишком поздно, слишком поздно, слишком поздно. Пройдя вглубь последнего зала, Гай остановился и обернулся. Сторожа в страхе столпились у дверей.

— Где вы её похоронили? — спросил император.

С облегчением, поверив, что успокоят его своим ответом, они нестройным хором сообщили, что по собственной инициативе соорудили погребальный костёр и совершили погребальный обряд, а потом старательно собрали пепел и кости, полагая, что когда-нибудь... Они бормотали, ловя его взгляд, и чуть ли не улыбались, надеясь на одобрение. А центурион, пытавший его мать — император не нашёл в себе сил посмотреть ему в лицо и видел лишь его тяжёлые руки, большие и грязные, — отвёл его в комнатушку, где в пустой нише стояла грубая фаянсовая урна, как на кладбище бедняков. По-видимому, она стояла здесь, заброшенная, много лет.

Гай молча взял урну и ощутил, какая она лёгкая. Он прижал её к груди, вынес из помещения и, избегая чьей-либо помощи, поставил у ног. За спиной у него солдат подвёл под уздцы послушного коня. И так, в молчании, император вернулся в порт. Там он заметил Геликона, который собрал кучу шёлковых лоскутков, пестревших разными цветами и золотыми нитями.

С урной в руках император поднялся на борт корабля, жестом отказавшись от помощи, всё в том же молчании осторожно поставил свою ношу, и эскорт отдал ей воинские почести. Моряки молчали, выстроившись у ограждения. Потом император позвал трибуна, который до этого ходил за ним по пятам, и тихо велел ему оставить на острове охрану: никто из живущих здесь не должен его покинуть, и ни к чему из находящегося здесь нельзя прикасаться. Дальнейшие распоряжения поступят завтра.

Трибун, железный северянин, сражавшийся под началом Германика на Рейне, посмотрел на него спокойным ледяным взором и молча кивнул. Их мысли мгновенно совпали. Для этих напуганных тюремщиков, оставшихся на молу, уже были готовы подвалы в ужасном Туллиануме. Вскоре будут рассказывать об их ежедневных муках и о том, как они в отчаянии обвиняли друг друга, а потом молили о скорейшей смерти.

Император велел поднять якорь. Он решил про себя, что на этом удаляющемся молу поставит кенотаф — монумент в память о заключении его матери. Было велено держать курс на остров Понтия, где флотоводец Агриппа, любивший острова, мысы и морские гроты, построил себе ещё одну изысканную резиденцию. Гай никогда её не видел и даже не помышлял о владении ею. Он лишь знал, что туда был сослан и там лишён жизни его старший брат Нерон.

В разорённой вилле на Понтии тоже прозябала охрана. Как и на Пандатарии, император забрал прах Нерона в убогой урне. Этот ничего не весящий прах был его сильным, весёлым старшим братом, ростом выше отца, тем самым, который, увидев Гая первый раз, рывком оторвал его от земли и со звонким смехом, как куклу, посадил на плечи.

Все удивлялись, что император при виде этого продолжает молчать. Он говорил одними губами, только с трибуном, отвечавшим за его безопасность, и тот, такой же молчаливый, кивал, как на Пандатарии.

Они поднялись по Тибру, текущей через Рим реке, довольно медленно, чтобы успела разнестись весть. Император высадился, держа под порфирой грубую урну с прахом своей матери, как в своё время Агриппина держала прах Германика. Огромная взволнованная толпа в молчаливом негодовании ожидала на берегу и, как во время прибытия Германика, неожиданно приветствовала его страстным общим криком. Потом его окружил спонтанно собравшийся бесчисленный кортеж с тысячами факелов, и император направился к мавзолею Августа.

Прах Нерона тоже был помещён туда. Скорбная строгость церемонии превратилась для римского народа в неумолимое обвинение сенатской партии, поддерживавшей Тиберия. От другого брата, Друза, кончившего жизнь в Палатинских подвалах, не осталось ничего, что можно было бы похоронить.





«Я никогда не узнаю, — думал Гай, неподвижно стоя во время ритуала; от ощущения всеобщих взглядов на своей спине ему не хватало воздуха. — Никогда не узнаю, какими были их лица в последние дни. Мои воспоминания останутся старыми, многолетней давности, когда они ещё не испытали всех этих мук».

Не осталось ничего, чтобы запечатлеть их образ, даже страшных посмертных восковых масок, которым мы обязаны драматической, натуралистичной, безжалостной жизненностью множества римских бюстов, столь отличных от стерильных мифологических греческих скульптур. Лица его братьев и матери были полностью доверены любовной памяти тех, кто их знал. И Гай с беспокойством решил, что нужно поскорее позвать величайших скульпторов, завтра же, пока воспоминания не растаяли, как всё свойственное людям.

Между тем весь Рим из этих запоздалых похорон понял, что каждый из приговорённых встретил тайную смерть после долгих мук в одиночестве и отчаянии.

Тем временем быстрые императорские гонцы, а ещё скорее оптические сигналы и даже почтовые голуби, за день преодолевающие сотни миль, разнесли в самые отдалённые уголки известие об избрании нового императора, и это вызвало энтузиазм во всей империи. Вскоре все города от Асса в Троаде до Ариция в Лузитании принесли клятву верности новому императору. Повсюду — от крохотного Сестина в Умбрии до Акрайгии в заброшенной Беотии и Аргоса, столицы исторической Всегреческой Лиги, — в восторге воздвигли мемориальные доски. В Ахайе, Фокиде, Локриде, Эвбее были устроены народные праздники; в Олимпии, Дельфах, Милете, Коринфе, Александрии Египетской, в Тарраконе Иберийском поставлены статуи. Легионы, несущие службу вдоль протяжённых границ на Рейне, Дунае, Евфрате, втайне называли императора его детским прозвищем — Калигула, как когда-то давно, когда он ещё маленький ходил со своим отцом.

В восточных провинциях и пограничных государствах, которые вскоре после мудрой доброжелательности Германика испытали гнёт Тиберия, затеплилась надежда на более светлые дни. Послы из всех провинций, из всех городов, всех вассальных и союзнических царств — Фракии, Понта, Армении, Киликии — вспомнили, как видели нового императора мальчиком с его прекрасным отцом. Летописцы написали: «Прокатилась волна празднеств, каких ещё не видели в империи». И никто не представлял, что грядёт трагедия, так как очень многим в Риме эти восторги начинали действовать на нервы.

MENSIS JULIUS

Туча слуг, сторожей, управляющих бежала на Палатинский холм. Суетясь, они разбудили покинутые дворцы, чтобы принять вернувшегося хозяина. Для начала его сопроводили в дом Тиберия, к которому он раньше даже не приближался. Перед ним распахнули бронзовые двери, и Гаю показалось, что внутри кромешная тьма. Потом он разглядел два ряда колонн, тени статуй и очертания лестницы. Ему померещился ужасный, ядовитый запах, от которого спёрло дыхание. Гай сделал шаг, и его кольнула мысль, что где-то там, внизу, находится подземелье, где умер его брат Друз, и он жестом велел не провожать его. Придворные подумали, что его сковала ненависть, но на самом деле его снова охватил тот же ужас, что и на Пандатарии.

Сделав несколько шагов, он заметил, что шарит глазами по этому склепу Ливии, Новерки, где он провёл в заключении целый год.

— Закройте все эти двери, — велел император.

Потом перед ним открыли легендарные скромные комнаты Августа; он прошёл по ним со смешанным чувством гордости и тягостной злобы, которую тянула за собой память. С облегчением выйдя оттуда, император приказал: