Страница 5 из 109
Мальчуган тоже смеялся, дрыгая ногами в воздухе. И хотя его звали Гай Цезарь — это было историческое семейное имя, в древнем латинском произношении звучавшее как «кесарь» (такое имя носил победитель галлов и германцев Юлий Цезарь), — в шуме толпы ясно прозвучал голос какого-то солдата:
— Он поступил на службу в легион. Объявляю, что мы будем звать его Калигула.
РЕТСКАЯ ЖЕНЩИНА
С того дня, когда для войска он стал приёмным сыном Калигулой, то есть «сапожком», легионеры и командиры занялись, каждый по-своему, его весьма своеобразным образованием.
Так он открыл за дальним углом каструма квартал бараков. Там было полно женщин, не похожих на рабынь и служанок матери, которые передвигались только за оградой претория и чьи волосы были убраны в причёску, а руки белы. В отличие от них эти женщины входили и выходили из бараков полураздетые, с распущенными волосами, босые, они громко смеялись, умывались на улице, и казалось, что все солдаты их хорошо знают, потому что приходили сюда гурьбой и вместе с женщинами заходили внутрь.
Он наблюдал за ними сквозь щели забора, пока одна из этих женщин, молодая белокурая крестьянка, не обнаружила его и не взяла с улыбкой за руку.
— Эй, что смотришь? — проговорила она грубым голосом, с жёстким акцентом и придыханием. — Вижу, скоро придёт и твоё время.
Легионеры рассмеялись, а она небрежным движением распахнула одежду, обнажив грудь. Грудь её не была похожа ни на маленькие твёрдые груди мраморных богинь, ни на те, что мальчик мог мельком увидеть в строгом доме своей матери. Перед ним была белая плотная масса с тонкими голубыми жилками и большим коричневым соском. Женщина взяла его руку и положила себе на грудь.
Это было незабываемо. Его маленькой ручке было не обхватить её и не покрыть, и потому он лишь дотронулся до неё, а затем ласково погладил: грудь была очень нежная и огромная. Женщина перестала смеяться и как-то странно посмотрела на него. Он продолжал ласкать её грудь, а женщина смотрела, приоткрыв губы, её сосок затвердел и упёрся в маленькую ручку, и мальчик сжал его, затаив дыхание.
Женщина резко отпрянула, прикрыла грудь и посмотрела на него блестящими глазами. Он в смятении ушёл от бараков, а когда отошёл на достаточное расстояние, спросил, откуда берутся эти женщины.
— Это лучшая из причин, что ведёт нас на войну, — с грубой усмешкой ответил один из младших командиров.
Девушки приходили из завоёванных земель — из Галлии, Белгики, Нижней Германии, из Реции. Некоторые были рабынями, другие убегали из своих деревень и шатались вокруг мест, где легионеры рубили дрова.
— Дикие кобылы, которых нужно объездить, — пояснил один младший командир. Он осёкся, задумавшись, до какой степени стоит распространяться с сыном дукса, но потом решил, что пришла пора, и продолжил: — Они как местные лошади, которых мы запрягаем в крестьянские телеги. Пускаются вскачь и сбрасывают тебя на землю...
И мальчик снова пришёл туда, едва ускользнув от Залевка, своего бедного наставника-грека. Ретская женщина заметила его издали и крикнула:
— А, вот и ты! Показалось любопытно, да?
Он не знал, что ответить, а она рассмеялась и позвала его внутрь.
— Хочешь увидеть то, чего ты, сын нашего красавца командующего, никогда не видел?
Она казалась доброжелательной и весёлой, не внушала страха и с улыбкой пятилась в барак, бескрайний и грандиозный. Мальчик сделал два шага внутрь, а она опустила занавеску у него за спиной и пошла впереди. На ходу она сбросила с широких белых плеч лёгкую тунику, и та упала на землю. Женщина перешагнула через неё, в полумраке обернулась, голая, и со смехом протянула к нему руки.
НОВЕРКА
В те дни мальчик услышал от военных командиров, что в далёком варварском городе, называвшемся Томы, один человек, поэт, в последние годы ставший знаменитым, умер «после восьми лет безжалостной ссылки». Молодой командир проговорил с сожалением:
— Он писал самые прекрасные стихи о любви, какие я только слышал.
— Где это — Томы? — спросил мальчик.
— В далёкой-далёкой провинции, проклятой и самой опасной в империи, на Эвксинском море, — взволнованно ответил офицер, — на море с чёрными водами. Оттуда он каждый год писал Тиберию и слёзно просил у него разрешения вернуться в Рим.
И опрометчиво добавил:
— Он был также другом твоего отца.
Наверное, это была небезопасная беседа, потому что никто её не поддержал. Но мальчик, как только представилась возможность, спросил дожидавшегося его бедного Залевка, почему тот никогда не рассказывал про этого поэта и почему поэт, если он был такой великий, умер в ссылке и одиночестве и как его звали.
— Овидий, — ответил Залевк на последний вопрос и поспешно добавил, что больше ничего не знает.
Следующий зимний день был дождливым, и мальчик без дела шатался по каструму. Когда тучи разошлись, обнаружилось, что легионеры не хотят играть с ним. Собравшись в кучки, они о чём-то тихо переговаривались и порой оглядывались на него, но ни один из них не позвал его из темноты казармы: «Калигула!», чтобы тот, в шутку рассердившись и топая сандалиями по земле, закричал: «Я тебе не отвечу, это не моё имя!»
Мальчик подождал, не донесётся ли откуда-нибудь голос, чтобы он мог пойти туда и поймать огромного легионера, который поддастся ему и, упав на землю, покатится по траве.
Но никто так и не позвал его. Разочарованный мальчик отправился к конюшням. Конюх, закончив чистить скребницей его любимого Инцитата, повернулся и неожиданно сурово проговорил:
— Видел? И на этот раз Новерка взяла верх.
Он говорил о чём-то неизвестном, но мальчик вздрогнул: Новерка, то есть мачеха, была той таинственной женщиной, из-за которой в гневе плакала его мать. Кузнец, осматривавший копыто пугливой лошади, поднял голову.
— Пятьдесят лет она пряталась, позволяя своему сыну делать что угодно.
— А кто её сын? — спросил мальчик.
Все посмотрели на него неуверенно и даже с замешательством, и кузнец опасливо произнёс, будто нечто непристойное, самое страшное имя в мире:
— Тиберий.
Император.
Остальные молчали. Мальчик ощутил унижение оттого, что единственный в каструме он не знал этого. И не стал больше ничего спрашивать. Один из конюхов, словно в утешение, объяснил, что Поверка очень стара.
— Ей уже исполнилось девяносто лет, и Новеркой называл её ещё мой отец.
Тут возник Залевк, он протолкался к мальчику и скорее утащил его прочь, а там отчитал на своём чарующем аттическом греческом, которого в каструме никто не понимал:
— Нехорошо, что ты, сын дукса, якшаешься с конюхами и слушаешь, как они судачат о твоей семье.
Раб по имени Залевк, наверное, видел под другими небесами не такие суровые дни; каждое утро он тоскливо смотрел на тёмные тучи и мелкий дождик, который бесшумно насыщал влагой землю и лес, словно подготавливая наступление раннего зимнего вечера. С высоты своей утончённой культуры грек ужасался, что мальчик с такой лёгкостью перенимает жаргон легионеров. Но Залевк видел, что с такой же лёгкостью Гай Цезарь усваивает и греческий, а в четыре с половиной года он уже умел читать.
— Малыш особо отмечен богами, — с гордостью рассказывал учитель. — Он задаёт вопросы, слишком взрослые для своего возраста. Если его не убедишь, он настаивает на своём. Ищет общества взрослых. Читает быстрее меня. Каждое утро выдаёт новые слова, как по-латыни, так и по-гречески. Не ошибается в глаголах. У него прекрасная, очень хорошо организованная память. Он вечно что-то замышляет...
Следовавший за греком против своей воли мальчик с растрёпанными каштановыми волосами спросил, почему он прервал разговор о старой Новерке.
Печальный раб понял, что придётся ответить:
— Твой отец и твоя мать не хотят губить твоё счастье этой древней историей. — И в замешательстве процитировал какого-то афинского философа, жившего три столетия назад: — «Цена спокойствия — молчание». Прошу, обещай мне, что больше не будешь спрашивать.