Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 30

(Хрипло смеется. В горле его булькающий звук) 

Двадцати двух! Поскромничали! Право, даже и обидно, и печально, что во всем Конвенте нашлось лишь двадцать два… ах, бедный мою Аррас Бюиссар, друг сумасшедшей юности… боже, у меня ведь тоже была юность, и даже было детство. Почему я так мало помню об этом? почему, в мои тридцать шесть я чувствую себя глубоким стариком… бедный Аррас Бюиссар, друг моей юности, ты сказал: «Мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов…» 

(Усмехается, морщится от боли, прикладывает руку к горлу, восстанавливая дыхание) 

Но разве когда я спал? Я никогда не был более бодрым, более зрячим и…чертова рука! Я все видел. Я все слышал… если бы кто сказал мне, сказал мне тогда, когда еще стояла Бастилия, и стояла крепко, что Максимилиан Робеспьер потеряет присущий ему дух деятельности, я высмеял бы этого наглеца! Я верил… я знал, но революция, которой я отдаю свою судьбу, свою душу и свою жизнь, ровно, как судьбы, жизни и души моих братьев, больше не повинуется справедливости, совести и заботе о народном благе, после стольких жертв — наших жертв! — торжествует не равенство, не добродетель… нет, граждане! Преступления, пороки, и богатство, богатство, богатство! Робеспьер никогда не был богат. Наши враги, граждане — порочные люди и богачи и, меньше, чем через два года… 

(Меняет позу, пытаясь полуприлечь на тюфяк, но его левая рука, задетая в стычке, проваливается в соломенный тюфяк, с возгласом Робеспьер вытаскивает ее) 

Вот и наша революция…моя революция! Под этой дрянной оболочкой, как и под молчанием якобинцев, есть опасность, угрожающая родине! 

(Смотрит в окно, где медленно скользит все больше солнечного света) 

Ночной Париж… место порока, место безлюдию и жизни. Противоречие, как на каждом шагу жизни! Ирония столь тонкая, что уловить ее… 

( заходится в кашле, снова извлекая платок) 

Так кончается мир. Я читал стихи семнадцатилетним юнцом, получал из руки ИХ стипендию и хвальбу, а сам же и казнил их… запретил показывать голову гражданина Капета, но отрубил ее… жаль, что я не знаю, в какой камере держат меня сегодня… я знаю точно, что камера вдовы Капет была совсем рядом. Чертова тень… проклятая королева, проклятая судьба, душа и всё, что ни есть сегодня! Париж…ночной Париж особенно сладок и ярок, мой бедный Броун, мой верный пёс, он всегда охранял мою ночную прогулку, ни на шаг не отставал от меня ни на набережной, ни когда я переходил через Новый мост на правую сторону, и даже когда я присаживался на уцелевшую скамью в Тюильри, в безлюдье, в парке, в предутренней или ночной свежести — Броун не оставлял меня. 

(Снова садится спиною к стене, подпирает ее, прикрывает голову) 

Больно, не скрою! Одно лишь радует — это не очень надолго. Еще немного, боже, как странно идет время! Мой диалог…если бы я мог записать его, но проклятая рука… и они не оставят, боятся, смешно, как они меня боятся! Торопятся казнить без суда и следствия, поскорее бы умертвить Робеспьера, будто бы это их спасет… 

(Вздыхает, морщится от боли) 

Это не очень надолго, это не очень надолго… Элизабет! Э-ли-за-бет… Ты всегда беспокоилась обо мне, прожженном революционере с головы до ног, которым я останусь и сейчас, и после смерти! Ты рассчитывала, как женщина, на долгий брак и очаг, но ты выбрала не того человека. Ты выбрала чудовище — не веришь, спроси об этом у толпы. Всегда так тактична…всегда рядом и вроде бы позади, в тени, но я просил тебя ждать, пока победит наша революция, ведь оставалось немного, но, дорогая, революция побеждает и проигрывает… я не выношу поражений. Я не умею проигрывать. Фанатик! — так они мне кричат, безумец — так называют, тиран — вот их решение… 

Революционер, Элизабет, запомни, Робеспьер был революционером. Бессонными ночами я бродил по Парижу, и размышлял, как мог бы размышлять и днем, только ночью вот…спокойнее, никто не кричит, никто не плачет… 

(Вздыхает снова, кашляет, переводит дыхание) 

Я не боюсь! Страха нет. Ко всему привыкает подлец-человек. Я видел столько смертей, они называли меня другом народа, которым так рвался быть Марат, они называли меня богом смерти, которым я не был никогда, они объявили меня другом гильотины… в мои расчеты, граждане, не входит преимущество долгой жизни! 

(горько усмехается, снова морщится от боли) 

Нет, мне не жаль. Я сентиментален, но во мне нет сомнений! Я революционер, а революционер не может иметь мучительных колебаний. Я пройду и проходил мимо могил друзей и врагов, не оборачиваясь, проходил ровным, твердым шагом, и даже не замечал их. Революционеры отправляют на гильотину других революционеров, так движется наше суматошие. Так движется наш мир. Мы отбираем друг у друга души, кормя революцию, наше детище! Революция — наш бог, наш прожорливый великий бог, а мы — только дети ее, и отцы. Иронично… как это все иронично. 

(Хрипло смеется, снова вынужден прижать платок ко рту) 

Ничего, это не очень надолго! Оружие в руки! Сомкните ряды плотней! Вперед, вперед, пусть их проклятая кровь льет среди наших полей! Народ не ошибается, граждане! Он верно угадывает чистоту моих стремлений и помыслов, что бы ни шептали ваши шпионы, как бы не пороли они мое имя по всем проулкам Парижа — народ любит меня… может быть, я действительно чудовище? Народ их любит и от того, любит меня? 

(Солнечный свет полностью заполняет теперь камеру Робеспьера, его силуэт теперь лишь угадывается) 

Это не очень надолго…это не очень надолго, а они не торопятся, впрочем. Трусы принимают меры безопасности! Ха… революция не терпит трусости и слабости. Только крови и жертвы! Дантон громыхал в зале, когда его обвинили и даже Демулен, романтичный Демулен, поддался на его напор и вот обвиняемые стали наступать… Демулен скомкал листок бумаги, когда ему не дали сказать до конца и швырнул его в лицо обвинителям, он все понял. Дантон был всегда слабее в таких тонкостях, но он крикнул мне…как же… 

(Припоминает) 

«Максимилиан, ты скоро последуешь за мной! » ха… он цеплялся за жизнь. Он не понял. Я не дал ему понять. Дантон ругался, я слышал, я видел, а Демулен…романтик, которого не должно было быть с нами, как он плакал! Но Дантон — грубый, насмешливый, не усмехнулся, хоть и часто задевал его… поддерживал и поцеловал. Их было двое, а я один. Мои соратники со мною, но все равно — я один. Люсиль…ты встретила Демулена там, ненадолго пережив его, ты утешала его, как ребенка, тебе казалось, что когда кончится ночь обвинений против него, все пройдет, все будет хорошо, но не бывает хорошо…женская наивность! Трогательная! 

Я должен был казнить тех, кто казнил Революцию и чтобы самому не загубить ее, я последую следом. В награду за все, вхожу я в бессмертие, не страшась ни смерти, ни боли — это все не очень надолго. Да здравствует Республика! Надо очистить землю, которую загрязнили тираны и призвать изгнанную справедливость. 

(поднимается на колени) 

Пусть Франция, некогда прославленная среди рабских стран, ныне затмевая славу всех когда-то существовавших свободных народов, станет образцом для всех наций, ужасом для угнетателей, утешением для угнетенных, украшением Вселенной, и пусть, скрепив наш труд своею кровью, мы сможем увидеть, по крайней мере, сияние зари всеобщего зари… 

Мы увидим это прежде, чем уйдем спать. Навечно. 

Нация не отказывается от войны, если она необходима, чтобы обрести свободу, но она хочет свободы и мира, если это возможно, и она отвергает всякий план войны, направленный к уничтожению свободы и конституции, хотя бы и под предлогом их защиты.