Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 30

И еще — ловил слухи. Слухи о моей госпоже Л.

Она блистала. Она затмевала фавориток двора своими нарядами, блистала остроумием и умением выкручиваться из курьезов. Она была всюду — на балах, на охоте и в опере. Иногда мне казалось, что куда бы я ни пошел — я непременно встречу ее.

Дела в трактире шли же хуже, несмотря на все усилия. Налоги душили непомерно. Теперь за одну связку дров, которую хватило бы для приготовления одного обеда, нужно было отдать примерно треть того, что за этот обед можно было выручить.

Говорили же, что дела в столице еще ничего, что где-то там, на югах, все еще хуже, и люди голодают. Я смотрел на лица, прибывающие с юга в поиске работы к нам, самим голодным и едва-едва сводящим концы с концами и предчувствовал грозу.

***

Я не знаю, как поползли шелесты. Откуда-то взялись слова, что надо положить конец и голоду, и двору, и всему, что было незыблемым и…

Я не знаю, откуда это пошло. Кто-то начал произносить одну речь за другой, кто-то начал разбрасывать по городу оскорбительные памфлеты и странные листовки, появлялись имена, которых мы прежде не слышали.

И госпожа Л. вдруг перестала блистать и превратилась вместе с мужем своим в затворницу. И вдруг начали разъезжаться все, о ком мы говорили, все, кто составлял блистательный двор…

А мы почти разорились. Меня не увлекли слова, звучавшие то на одной улице, то на другой, среди стихийно собранной толпы. Меня волновал вопрос выживания.

В особенно тяжелый день Жаннетт. Пряча от меня взгляд, положила передо мною семь серебряных монет…

-Откуда? — только и сумел спросить я. У нас давно каждый грош был на счету.

-Не спрашивай, — помотала она головою, и я внимательно взглянул на нее, но не увидел больше той юной девочки, которая бодро бегала по трактиру. Я увидел девушку — молодую и прекрасную. И я понял.

-Ты не…

-Нам нужно отдать долги! — перебила она. — Какая разница…теперь уж какая?

Я не уследил за нею. Я не смог быть таким жертвенным, какой смогла быть она. Она приносила несколько монет, раздавая долги, я спешно распродавал имущество так, как мог, прятал то, что нельзя было продать, и чувствовал, что ударит вот-вот…

***

Я не был в рядах революции, великой Революции. Я не могу о ней сказать что-то определенное. Могу сказать, что мне было страшно и немного…злорадно.

Я смотрел на то, как падают великие дома, как грабят тех, кто был богат, и злорадствовал. А еще — боялся.

Моя Жаннетт приветствовала революцию. Это было ее ошибкой — где-то завязалась безобразная потасовка с нежелающим сдаваться маркизом и Жаннетт получила случайный выстрел в грудь.

Ее принесли ко мне ее товарки. Она была маленькой, бледной и совершенно спокойной. Я рыдал в тот день впервые со дня потери мной госпожи Л.

Огюст пропал из поля зрения раньше. У него оказалась обратная ситуация, как солдат короля, он обязан был защищать его и, по глупости и по юности, не успев сориентироваться, не рассчитав своих сил, был убит взбешенной и давно уже грозящей обрушиться на голову незыблемого, толпой.

Об этом я узнал много позже.

Что до Госпожи Л…

Впервые за много лет я не только услышал о ней, я ее увидел. Оборванная, с распущенными волосами и в разодранном сером платье, растерявшая мгновенно весь свой шарм и красоту, она была выброшена из своего поместья той же толпой и, в попытке броситься прочь, была убита…

Я видел это.

Я следовал за толпою в тот день, зная, что это последний раз, когда я увижу ее. Она скользнула по мне взглядом и даже не узнала, хоть и черты мои не изменились. Вряд ли она вообще меня помнила.

В минуту же, когда ее некогда прекрасное тело рухнуло в парижскую грязь, лишенное жизни, я понял, что больше ничего для меня в этом мире нет, и прожил я совершенно пусто и тускло. Мой мир поработила она и ее смерть теперь только опустошила…

Раньше я жил и верил, а теперь не во что было верить.

Я вернулся в опустошенную свою лавку и залпом выпил половину кувшина горького и кислого вина, надеясь, что я не проснусь, отравившись это горечью.

Но я проснулся. Проснувшись же, я обнаружил, что поседел за одну только ночь…

Мой трактир был навсегда пуст, за окном бушевала толпа, опять гнавшая кого-то на смерть.

14. Минуты Неподкупного наедине с собою

Тюремная камера. Свет едва-едва пробивается через зарешеченное высокое оконце. Медленный луч заглядывает в бедную камеру, где давно растрескались стены, на пол брошена пара досок, укрытых соломенным тюфяком — сие непотребство постель Робеспьера, к стене прибита еще одна доска, под неровным углом, что не позволяет писать на ней с удобством, лист приходится придерживать, а чтобы не разлились чернила их нужно ставить на пол. Писать неудобно, приходится склоняться. По камере ходит Робеспьер — он придерживает у рта своего шелковый платок, испачканный кровью. Робеспьер облачен в оливкового цвета фрак. Он периодически морщится от боли, иногда пытается писать левой рукой, но запястье болит, строки выходят неровными и он только размышляет…

РОБЕСПЬЕР. Республика, великая Республика погибла… настало царство разбойников. Этим сказано решительно всё. Они называют меня тираном! Да, да…я слышу их голоса, я всегда слышал и никогда не был глух и слеп. Они называют меня тираном, но разве они не ползали бы у ног моих, если бы я действительно был тираном? Я осыпал бы их золотом, я дозволил бы совершать им преступления, но нет, я этого не сделал, так тиран ли я? К тирании приходят через подкуп и мошенничество, но я Неподкупен… 

(Заходится в кашле, прижимает платок ко рту, прокашлявшись, прячет платок за рукав, оглядывается на зарешеченное окно) 

Как странно идёт время! Человек привыкает ко всему, к нищете и позору, но привыкнуть к такой малости, как время не может, время слишком жестоко… я Неподкупен! Марат — Друг Народа, а Робеспьер — Враг Подкупа! Тиран есть произведение мошеннического и разбойничьего сброда, а то, что сделал я, ведет меня к могиле… 

(Снова заходится в кашле, опирается дрожащей рукой на стену, но тут же вскрикивает и отдергивает руку) 

Проклятая рука! Они запретили мне говорить, челюсть еще болит, они запретили мне писать и всё лишь от страха, ведь то, что сделал я ведет меня к могиле и к бессмертию. Я никогда не гнался за богатством, почестью и репутацией, зная, что из этого выходят лишь тираны и рабы, я всегда говорил, что в таком случае лучше вернуться в леса! Я — Робеспьер, я никогда не был богат, я был влиятелен…и до сих пор влиятелен, раз это отродье так боится и дрожит передо мною. 

(опускается на тюфяк, опирается о стену спиной, прикрывает глаза)

Стена холодна, в том Зале тоже были холодные стены… всегда одинаково холодные. И во взгляде, во взгляде всех стена. Чудовище! — так они меня называют. Но народ любит чудовищ. Я выражаю их волю, я позволяю им любить. Я борюсь и лью кровью, потому что народ доверил мне это. Народ… 

(Кашляет, ищет платок в другом рукаве) 

Чёрт! Странно, провалами в памяти я еще не страдал, не было такого в списке моего порока… 

(находит платок, прижимает его к лицу). 

Бедняга… бедняги все. Все они! Они не поняли того, что давно понял я: чтобы Революция победила, нужно наделить её не только человеческим лицом, ведь один лик — это ничто, нужно наделить её душою, а для этого придется пожертвовать своей. 

(Убирает платок на колени) 

Они предупреждали меня. Каждый день я получал записки «сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других…»