Страница 10 из 30
Люсиль Демулен (Отрывисто). Я сама думаю о том же. Мне самой видится то же, что и тебе! И каждый раз, когда Камиль уходит, мне кажется, я больше его не увижу, а каждую ночь, я придвигаюсь к нему плотнее, чтобы чувствовать, что он здесь, со мной. Пусть мысли его далеко – он тоже не спит, я знаю. Он лежит, боясь шевельнуться, думает, что разбудит меня.
Франсуаза (вздыхая). Наши мужчины – эгоисты. Мне в тысячу раз было бы легче умереть там, с ним, чем остаться на жизнь. Думал ли он об этом? Нет, конечно, нет. А ведь я не могу сказать, что любила его хотя бы наполовину так, как ты Камиля…
Люсиль Демулен. Молитвы помогли мне разделить судьбу с Камилем, теперь, если я буду молиться крепче и больше, больше, чем даже сейчас, я верю, что небо помилует нас. Нас всех.
Франсуаза не отвечает .
Люсиль Демулен (с воодушевлением). И, знаешь, действительно – все будет хорошо. Если даже что-то и случится, нет, если вдруг – то разве Робеспьер позволит Демулену погибнуть? Они друзья. Я напишу к нему и все разрешится…ведь так, Франсуаза?
Франсуаза тяжело смотрит на Ораса, что хнычет на ее руках. В ее глазах невысказанное и невыплаканное, скрытое, затаенное .
Франсуаза . Да, Люсиль. Все будет именно так.
5. Июльский вечер
Как удушлив июльский вечер. Голову кружит и в сознании всё плывёт, кажется, что меня вот-вот стошнит и сама духота подступает к горлу, но я мужественно стою среди толпы, потому что должна, и не могу иначе.
По правую руку от меня Франсуаза. Даже не видя её – я знаю, как она бледна. Она смотрит на меня искоса каждую минуту и это меня раздражает, но я стискиваю зубы – у меня нет сил одернуть ее, кажется, любое слово и я упаду в обморок.
И пропущу то, ради чего пришла.
Толпа привыкла к смерти, реагирует, ожидая прибытия позорной телеги, уже привычно. Кто-то обменивается неспешными разговорами, где-то обсуждают дальнейший ход событий, чей-то голос выражает недоверие, но больше нет того возбуждения в народе, что царило перед первыми казнями.
Когда ударила революция – смерть оказалась привычной. И пока она кипела по улицам, выяснилось вдруг, что умереть может каждый: и виновный, и невинный, и тот, кто пытался держаться в стороне, тоже смертен. Спастись нельзя никому, если уже судьба распорядилась так. Остается повиноваться.
Когда казнили короля, или, как объявляли: «гражданина Капета» - теперь надлежало именовать его только так, и можно было получить неодобрение, назвав его королем, толпа еще смотрела на гильотину как на оружие возмездия и бурлила.
Но сегодня гильотина уже привычна. Говорят, в Люксембургской тюрьме заключенные, что ожидают казни, уже сочиняют песни и шутки про нее, про смерть. Мне дико, мне непонятно, или я просто не могу понимать уже ничего, кроме неотвратимости.
Гильотина внушает мне ужас и сегодня, а ведь я вижу ее часто. Мне хотелось бы убежать сейчас прочь, выброситься из этой толпы в холодный, пропахший плесенью проулок и сползти по грязной стене, ожидая, когда все кончится и для меня, но я не могу.
Мне надо проститься с тем человеком, что скоро будет здесь. Он уже мертв, но всё еще жив. Его голова на его плечах, но скоро это оборвется.
Он уже мертв, а я его люблю. Ношу под сердцем его плоть и кровь и мне нужно проститься с ним хотя бы одним взглядом, это мой последний шанс взглянуть на него, заточить в кладбище своего сердца его черты.
Франсуаза, не выдержав собственной нервности, опасаясь за меня, хватает меня под руку. Почти смешно – неужели она всерьез думает, что я лишусь чувств сейчас?
Я бы этого хотела, но в наши дни это роскошь.
***
В его дом я попала через вторые-третьи знакомства. Я искала хоть какие-то средства к выживанию, а он – того, кто переписывал бы его речи набело. Не помню даже точно, кто нас свёл, кажется, этот человек был осужден и гильотинирован через пару месяцев, но уже тогда он уже ходил под клеймом мертвеца, так что, у меня не было особенного желания запоминать его лицо. А события стерли и его имя…
Я попала в дом и сразу же утонула во взгляде его хозяина. Этот взгляд – он как будто бы видел всё, что творится в моей душе, смотрел насквозь, прожигал и позволял утонуть в нём.
Несмотря на то, что его имя звучало в народе, а моё было известно только хозяйке, у которой я снимала угол, он заговорил со мною ласково, спросил, как меня зовут, какого я происхождения и сколько мне лет.
Я, стараясь не выдавать слишком уж явно своего смущения, потупившись, отвечала, что зовут меня Луиза, что мой отец был секретарём суда, но умер еще пару лет назад, а мать и вовсе оставила свет десять лет назад, что в целом городе я одна, хватаюсь за любую работу, что грамоте обучена и мне двадцать лет.
Я была уверена, что он не возьмёт меня, сочтет робкой или смущенной, выгонит и предпочтет более опытную кандидатуру.
Но он оставил меня, уточнив только, что ему удобнее, чтобы его помощница жила в доме, в маленькой комнатке внизу и работала с быстротой и аккуратностью.
Могло ли быть место лучше и прекраснее этого?
***
Проклятый июль! Проклятая духота! Я вырвала руку из рук верной подруги Франсуазы, она взглянула на меня затравленным зверьком и я сжалилась над нею, хотя надо мною бы кто сжалился и послал бы меня на казнь вместе с ним, либо же вернул его мне…
Я вложила свою руку в руку Франсуазы. Она права – вдвоём легче.
-Едут! – громыхнуло радостно-предвещающее и гул поднялся по площади, кто-то затопал, засвистел, а у меня все оборвалось внутри. Я поняла, как близок конец и пожалела, что не глуха, и имею несчастье слышать все выкрики, что раздаются над площадью.
-Так их!
-Мерзавцы! Тираны! Предатели!
Справа кто-то выкрикнул что-то о нем, какую-то совершенно оскорбительную, непонятую мозгом и незамеченную им даже шутку, но угаданную интуитивно, и я, с гневом, который на мгновение затмил все, круто повернулась…
Франсуаза повисла на мне.
-Не надо, Луиза, не надо! Прошу тебя, не надо! Подумай о ребенке, подумай о себе…
О себе. От меня через несколько минут останется пустота.
-О ребенке, Луиза! О ребенке! Это же его кровь, его!
Поймала. Отрезвление пришло, а с ним и тошнота у самого горла.
***
Пометки…их было много. Он отдавал мне пачку исписанных, где-то изрядно помятых листов и говорил:
-У тебя час, Луиза.
Уходил, оставив для меня работу и странный стук для сердца. Все в нем мне нравилось – его голос – мягкий, вкрадчивый, с лисьими оттенками, как будто бы он загоняет тебя в ловушку, а ты не знаешь, где она именно, но не можешь сопротивляться этому голосу; его руки – длинные тонкие пальцы музыканта, а не политика; его взгляд, прожигающий насквозь – решительно всё.
Я переписывала аккуратно и разборчиво его речь заново, следуя за стрелочками и буквами, когда он подписывал, куда и что надлежит вставить. Его собственный почерк был достаточно чистым, хоть и в спешке написания основы он был не всегда аккуратен и не мог избежать чернильных помарок.
Я переписывала, а затем поднималась к нему, стучалась и, стараясь не выдавать себя, отдавала ему свою работу и замирала, когда он случайно касался моей руки.
А как-то он спросил:
-Почему ты каждый раз так смущена, Луиза? Ты боишься меня?
Я почувствовала, как у меня в голове прояснилось, и слова сорвались быстрее, чем я успела одуматься:
-Хуже – я вас люблю.
Я думала, он рассмеется, разгневается – сделает хоть что-то, после чего я спокойно почувствую себя несчастной и смогу утолить свое горе в слезах, а может быть и в объятиях верной подруги детства Франсуазы.