Страница 3 из 59
Во время войны очереди в ЗАГС не было, отсутствие цветов и шампанского странным также не выглядело. Десять минут потребовалось, чтобы моя мама стала гражданкой Якубовой. Все мастерицы по набивке тканей снова сели в трамвай и в праздничном настроении поехали на работу. Мама с ними. А новобрачный Якубов в трамвай не сел, долго стоял, запрокинув свою гениальную и никчемную голову в испачканной кепке, смотрел вслед уходящему трамваю, потом повернулся и поскакал, как мальчишка, через мартовские лужи неизвестно куда.
Мамина жизнь после этого события никак не изменилась. Якубов приходил в мастерскую, но реже, чем прежде. Как-то незачем стало. Он скрылся в свою загадочную, свободную жизнь. Может, подрабатывал корректурой в газете «Звезда и Молот». Может, писал роман. Может, переводил Навои. Может, на собак охотился, чтоб не умереть от чахотки и голода. Хотя последнее маловероятно. Собак, которых Якубов, кстати, душевно любил, в городе Молотове к концу войны практически не осталось. А с голоду Юрию Федоровичу умереть даже в самую голодную пору не давали. Где он жил? Мама не знала и не спрашивала у Якубова, а он никогда и ничего о себе не рассказывал. То есть могло прозвучать какое-то имя, иногда известное маме, иногда нет. Иногда звучали женские имена: «Утром Люська мне говорит…» или «Надо будет попросить Веру купить эту книгу…» Якубов не пытался «переехать к жене», хотя в гости, в том числе и переночевать, изредка заходил. Мой старший брат запомнил его: худой, веселый, то с яблочком придет, то с детской книжкой — заботливый. И мама о нем как-то заботилась. Были ли они близки? Вот уж вряд ли.
Мама не раздумывала о странностях брака с Якубовым. Она ведь ничего от него и не ждала… А в мае, когда кончилась война, оказалось, что вместе со всеобщим ошеломляющим счастьем победа принесла новые заботы. Очнулись от длительной заморозки болячки эвакуированных, которым предстояло ехать домой, на пепелища, к разрушенной жизни. Какая-то из женщин что-то сказала сгоряча и не подумав, какая-то сообщила куда следует… И понеслось! Зашаталась мастерская по набивке тканей, сотрудниц отправили — кого на запад, кого в другую сторону, как в песне поется… Мастерскую закрыли.
Между тем в город Молотов стали возвращаться победители. Их было так много! Но их было гораздо, гораздо меньше, чем тех, кто их ждал. Фронтовики были нарасхват.
У мамы не было братьев, ее любимый человек погиб еще до войны, и она никого с фронта не ждала. А этих двоих привел Якубов. Они были поэты. Боря Ширшов. И Валя Кайгородов, пришедший из Германии в сапогах на одну ногу… Как же они смотрели, нет, не на маму, а на Якубова! Он их заворожил. Он был для этих окопных мальчиков царь и бог, пример для подражания-обожания. Учитель. «Гигант!» — говорили они о нем. А Якубов смотрел на них с чувством, ему вообще-то не свойственным, — с грустью. Что-то в этих ребятах Юрия Федоровича трогало несказанно. Они сочиняли стишки, от которых его мутило, и он этого не скрывал. Но какие там стишки! Эти мальчики были воины. А он понимал в этом толк. Он, очкарик, туберкулезник, тоже был воин, но никто об этом не знал…
Из-за этих двух младших лейтенантов Якубов впервые дрогнул на выбранном им пути, имя которому было — НЕУЧАСТИЕ. Он не участвовал в том мире, который построил великий строитель всех времен и народов. Этот строитель всех построил, а Якубова — не смог. Якубов вышел из строя. И даже не входил в него. Это был его беззаветный подвиг, его тайная война. Выбор был сознателен и зорок. Якубов знал, что делает, и понимал — почему. Он был умница. Пожалуй, как Чацкий, и даже умнее, потому что не учил ничему тех, кто учиться не хотел.
Чем занимался он всю жизнь? Бездельничал?
Как бы не так, он был очень занят. Он демонтировал себя. И занимался этим давно и планомерно. Отдельные блоки самого себя этот «гигант» азартно разбивал мощью собственного интеллекта на куски поменьше, чтобы никого не угробить, разбрасывая их к чертовой матери. Как же сверкали эти обломки! Он был так талантлив, так здоров душой (а на свой манер и телом), так содержателен… что на «демонтаж себя» шли годы. Якубов все никак не становился совсем никем. Его было много. Но он не сдавался и не унывал. Это сражение с самим собой он превратил в увлекательное занятие. Иногда он был почти счастлив.
Как так вышло? Когда началось? Он осиротел в девятнадцатом году при обстоятельствах, о которых никогда не говорил. Как и где он получил образование? Неизвестно. Где, с кем работал, как оказался в городе Молотове? Он не давал никому отчета. Он умудрялся в те пристальные годы быть «не сосчитанным». И самые бдительные граждане самой холодной, строгой, полуночной державы, окрашенной в целях камуфляжа в розовый цвет, — не донесли на него, не разобрались во вражеской сущности НЕУЧАСТНИКА. И маленький, хмурый, усатый Вий, не дремлющий по ночам в Кремле, в сердце государства, где обывателей и гениев сажали без разбору, но по разнарядке, не разглядел его, свободного до наглости. Потому что Якубов не смотрел в его сторону, не заглядывал в его хмурые глаза. Якубов, такой яркий, такой талантливый, такой заметный отовсюду, носил счастливую фамилию, начинавшуюся с последней буквы алфавита! Его не успевали вызвать. А когда спохватывались — звонил звонок, наступала переменка. Или война. Или он заболевал туберкулезом, или впадал в запой, или, подхваченный не страхом, но порывом, уезжал из города Калинина в город Молотов… В любой город. СССР — страна большая, карта розовая, дорога одна — на восход солнца… Перед Великой Отечественной оказался на Урале. Впереди была еще вся Сибирь. Он не скрывался. Он и вправду отсутствовал.
Много-много лет спустя, когда мамы не было уже на свете, а я была юной, но взрослой, мы познакомились с поэтом Ширшовым. Было это в Доме журналиста в связи с каким-то праздником, возможно Днем Победы. На вечере один старый дядька прочел три прекрасных стихотворения, два о любви и одно о смерти. Просто о смерти, не на войне. Прочел он свои стихи зычно и хрипло, мощно прочел. Потом оглядел притихший зал и сказал:
— Я поэт Борис Ширшов. Запомнили?! Ну и зря… Потому что эти три стихотворения — все, что я написал. Остальное — говно! Мои восемь книг нужно сжечь и пепел развеять. А меня пожалеть…
Тут он всхлипнул, и стало очевидно, что дядька изрядно пьян. Его увели к столу, где дали еще выпить, и пожалели, как он и просил.
Я тоже выступала на том вечере, в самом конце. Когда объявили мою фамилию, поэт Борис Ширшов очнулся от своих тяжких переживаний, поглядел на меня неожиданно трезвым взглядом и выкрикнул:
— Ты дочь Якубова!
На него зашикали. Я с трудом пролепетала свое коротенькое произведение, тоже про любовь и смерть, и попыталась улизнуть. Но поэт Ширшов схватил меня и поволок за свой стол.
— Ты — Якубова! Твой отец — Якубов!.. О, Якубов!.. — Он чуть не задохнулся и замолчал на некоторое время. Потом продолжал уже спокойнее: — Ты знаешь, он мой учитель… О, как мы с Валькой Кайгородовым с ним пили! Но куда нам было до Юрия Федоровича… Он пьет — и Омара Хайяма читает… По зеленым коврам харасанских полей вырастают тюльпаны из сердца царей… Вырастают фиалки из праха красавиц, из пленительных родинок между бровей… Россия… поля харасанские… представляешь?!
Я представляла.
Знала я и о том, что через два года после войны мама, наконец, нашла постоянную и хорошую работу — в клубе военно-морского училища, мирно живущем в тысячах морских миль от моря. И там в нее влюбился курсант, молодой и румяный мой папа-моряк. Якубов к этому времени, как и прежде случалось, исчез, и, похоже, навовсе…
Роман мамы и папы длился недолго, маму арестовали. Фамилия, начинающаяся на последнюю букву алфавита, не помогла — ее не вызвали, за нею пришли… передали привет от усатого. В тюрьме мама о Якубове вспомнила и о нем позаботилась — подала на развод. Сокамерница посоветовала, рассказала, как муж от нее не отказался, а она, дура, не догадалась сама развестись… ну, его и арестовали.