Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 27

Гришка во всём был весёлый. Помню, девчонки о чём-то поспорили с ним, он не соглашался. «Скажи честное пионерское, если не врёшь», – настаивали они. При этом надо было сделать салют, приложив ребро ладони ко лбу, сказать: «Честное ленинское». И Гришка поклялся, но по-своему. «Блядь буду», – сказал он, при этом щелкнул ногтём, зацепив за зуб, и провёл ладонью по горлу. Девчонки засмущались и разбежались. А я остался, мне Гришка нравился.

А к ночи он занимал нас сказками. Он их наслушался, когда ещё маленьким в детскую колонию попал. Вся ребятня спала на полатях, кто на чём. Тут можно было дурить, и никто не счувал. Но когда темнело и Гришка начинал сказку, все умолкали. Одной такой истории хватало до ночи. Все то замирали от страху, то прыскали со смеху. Мы спали под одной окуткой – не боязно. Его простоватый с виду Иванушка оказывался «доброй, удалой, да справедливой». А в конце завсегда оставался «живой, счастливой да с невестой писаной красавицой».

А в тот момент, когда самое интересное в сказке было, бедовая Любка по-своему дурила. Бзнет в ладошку и поднесет кому-нибудь под нос. Вот крику-то было, но не дрались. А ещё лучше она упакивала. Назюзится с вечера молока, а утром встают с Наташкой обе мокрые. Они в обнимку с ней спали.

Но скоро её проказы забывались. Тётка Любка была последняя в семье, её больше всех жалели. А днём мы с ней скакали по полянке лошадками и, что есть мочи, кричали: «Бриття, бриття, бриття, тя». Потом Любка вела нас в свои сладкие места на огород. Там росли по обочинам собачьи ягоды. Взрослые их почему-то не ели. И пока мы страдовали, она зачем-то забегала в чулан, а, выходя, облизывалась. Вот так мы перед паужной портили «выть».

«Алакши, айдате ись», – звали нас к столу. На столе уж нарезан хлеб горкой, и против каждого места – деревянная ложка. Мама стара поставила блюдо с окрошкой. В жару это самая нужная еда. Я уже знал – в деревне все из одной чашки хлебают. И в избе деревенской стол – престол. И сидеть за ним надо степенно, и чтоб не рот за ложкой, а ложка за ртом. Да чтоб с ложки не капало – хлебушек под неё подставляй. А если до мяса дело дошло, так вперёд не лезь. Вкусное да сладкое все враз едят, да неспешно. Пока все сидели, ждали: мама стара пошла в чулан за сметаной. Её здесь сами делали. Отстоится в кринке молоко, сливки снимают, на сметану копят всю неделю.

«Не хощу я твоёво квасу», – вдруг взъерепенилась Любка и выскочила из-за стола. Причина её каприза выявилась, когда мама стара вернулась из чулана с пустой кринкой.

«Покась ека, крыношна блудниса», – ворчала она. Что ж, пришлось есть окрошку без сметаны, которую Любка давно уж вылизала. Вот почему она забегала в чулан, а после облизывалась.

Но ничего, напоследок хозяйка выставила главное угощение – мёд. Не едал я ещё пчелиных конфет, да много и не съешь – сладок больно этот мёд.

Незаметно подсела и Любка и заерепенилась: «А чо, Катерине-то боле, мне-то мене». И зауросила.

«На, я не хочу», – отдала свою долю Катя. Любка весело всё съела.

«Прокукситса, просситса, опеть за своё», – сетовала, мама стара. Но Любку круто-накруто не счували. Она была последняя из семерых детей в семье. И время ей досталось злое. Вот вся жалость и досталась ей. И «находила» она на своего «баскова» тятю. Если чо подсобить, али прибраться, – на то Катерина есть. А Любка, «покась ека», в это время весело скакала. Робятам потеха, матери докука.

Сродный прадедушка и добрые тётки жили неподалёку. Но мы шли к ним в гости, принарядившись. И дедушка по такому случаю надевал праздничные пимы. Они были когда-то белые, вышиты красным гарусом. Теперь всё это слилось в один тёмно-серый цвет. И дедушка уже плохо слышал. А тётки говорили, что певун он был. Что ране, в добры времена, собирались свояки да проголосно пели, так, будто разговор промеж себя вели.

А сейчас вот Любка да Наташа у него в гостях пели да танцевали. В городе-то Наташа стеснялась – бородавки на руках. Она обычно стояла, смотрела, спрятав за спину руки. А здесь мама стара свела их, вывела. Завязала узелок на бородавке, пошептала и бросила ту нитку под пяту двери.

Наташа танцевала по-городскому, Любаша по-своему. Тётки хлопали в ладоши, улыбались. Глухонемая тётя Маня шибче всех радела, махала пальцами, по-доброму морщилась лицом. Но Любка снова завела бузу: «Наташку боле хвалили». Начала дразниться, плеваться. Тётки увещёвали её, но строптивая гостья не унималась. И тогда добрый дед осердился: «Ты, шкура, изыди, я с тобой грешить не стану».

Тётки кинулись, было за ней, а дед послал ещё и вдогонку: «Пущай побегат, посерет на пятки, прокукситса – меньше ссит». Дед был самый старший и наущал молодых: «Учи дитё, пока поперёк лавки лежит, сичас ерепенитса, после куражится да измываться зачнет». Но Любка «покась ека» была последняя в семье, ей всё прощалось, такой она и осталась. Безобидные детские капризы переросли в эгоизм.

Баня в деревне, плешшись да плешшись





Церковь душу облегчает,

Баня тешит твою плоть.

А в субботу тётки топили баню. О бузе, которую учинила Любка, никто уж и не помнил. Девчонки вышли с мокрыми волосами и, как тётеньки, важно пошли к деду пить с мёдом чай. А меня, не спрашивая, затолкнули в предбанник, сдернули короткие городские штанки. Не успев подумать, я очутился в парной. Там было жарко, мокро, окошко с ладошку. Огляделся. Тётки чему-то радовались, гоготали. Да это вроде были и не они, совсем без всего. Я смотрел снизу вверх на добрых, весёлых, великолепных животных. Тугие формы, исполненные по законам гармонии, были для меня бесполы. Наверное, это дар ребёнка – оценивать беспристрастно совершенство природы. После мы смотрим на женщину как на противоположный пол. Но мне недавно стукнуло семь лет, и я уже что-то начинал понимать. Быстро прикрыл кутьку. А в ответ они веселей да громче загоготали: «А ты и жопку прикрой!» Что я и сделал другой ладошкой. Весёлый хохот не кончался. Да, баня в деревне – это праздник. Меня, чумазого, окатили, помыли голову мыльной золой, окатили ещё раз, поцеловали и вытолкнули. После деревенской бани всё по-другому кажется: солнышко ярче, небо голубее, трава зеленее, воздух вкуснее.

«Баня да церковь – две благости, одна телеса правит, друга душу осветлят», – говорила сродная бабушка.

Любка сидела за столом смирно, не куражилась, с опаской поглядывая на строгого деда. А тётки весело вспоминали, как мой папка балагурил. Баню топили по очереди, и приглашали соседей свояков. Я родяшший был. До бани меня надо было нести по деревне. Но мужик с ребёночком на руках – это всё равно что баба. Тетюнькаться с робятёшками – не мужицкое дело. А в бане уже ждала меня моя мама. И отец пронёс меня по людной улице, но так, что никто не заметил. Мать протянула руки из предбанника, чтобы принять кагоньку, а отец подаёт ей саквояж. «Ты чо пелекуешша, робенка давай!» – кричит она. «А ты его уж держишь», – отвечал, смеясь, отец. Так отец шутил, а это было незадолго после горя – раскулачивания.

Баба Марфа – мама стара

Светлеет женщина под старость,

Красивше нету бабушки своей.

День в деревне скорее пробегает. К ночи, набегавшись, я засыпал, как пропастинка, досматривая Гришкин сказ. Просыпался от вкусного тёплого запаха.

«Утре шаньги с налёвом заведу, – обещала мама стара с вечера. – А то и блины пред пылом, толькё успевай вытаскивай – на семь ртов хватит. А квашня на три передела уж поднялась. Гостей потчевать надо. Зимой, быват, и похлёбку забелить нечем, шелуху едим, до весны доживам, просянку варим. Горе перемелется, а празднику радуйся».

Вот и котёнка для потехи оставили. «Ишь, чо делают, норовистые».

«Эй, алакши», – снова зовут нас в паужну к столу.

«Не таскай куски, не порти выть», – счували нас. Зато сейчас едим – за ушами трещит.

Едим, да каждый раз на удивленье: верещага, то кулага, повалиха, то толча. Проста да вкусная еда. А на верхосытку у мамы стары есть и сладеньки парёнки.