Страница 1 из 27
Владимир Кочев
Сожженная рукопись
Посвящается жертвам политических репрессий
Тому, кто сидел за колючкой,
В войну воевал штрафником,
Потомкам – и внукам, и внучкам,
Чтоб помнили люди о том.
Мемориальный комплекс жертв политических репрессий 30–50-х гг. хх в., г. Екатеринбург, 12-й км Московского тракта. Здесь расстреляны и захоронены 18 474 чел.
От автора
Сорок пятый год, война позади, но раны её кровоточат. Из семерых мужчин нашей близкой родни не участвовал в ней лишь дядя Егор. Впрочем, он отвоевал своё, получив ранение ещё в финской войне. А вернулся с войны лишь один дядя Андрей. Он приезжал к нам на лечение в окружной госпиталь. Ходил, как многие фронтовики, в форме, опираясь на тросточку. Я был подростком, война не успела нас опалить, но мы дышали её дымом. Она, как ненасытный людоед, выхватывала свои жертвы, взамен выплёвывая «похоронки». Гибли знакомые, родные, погиб и мой отец.
Помню предвоенные годы. Уверенные военные щеголяли с юбилейными медалями «20 лет РККА». Началась война, они, как мышки, сновали у штаба округа.
А в кинотеатре по-прежнему крутили «Сердца четырёх». За десять копеек возвращалось мирное время. Кончался сеанс, и время военное застывало, как тот грязный снег на асфальте. Становилось ещё тяжелее. Наступил и самый тяжёлый – сорок второй. Но вот словно рассвело, и не от манящего запаха американской колбасы в красивых банках, не от сводок Совинформбюро и всесокрушающего голоса Левитана, нет. В городе появились военные с костылями и культями, обожжёнными лицами, но с орденами и в погонах. Это были не те смирные и побитые инвалиды начала войны, продававшие на базаре махорку. Как алиби, кто-то из них прицеплял прямо на бушлат бронзовую медаль за оборону города, который сдали. Нет, эти бойцы из другой породы. Это те, кто заставил врага отходить. Это те из немногих, что выжили, получив ордена и ранения. До войны это был в основном гражданский народ – из деревни, из города, из ссылки, из заключения.
Сейчас они вышли из драки, злые и грубые, но добрые к нам – пацанам. Да, так было, но всё позади, время сдвинулось, повернулось.
Не дыша, я ходил с дядькой, как адъютант, он был мой Бог. Ордена и медали приятно позванивали, как серебряные колокольчики. Гимнастёрку оттягивал и высший солдатский орден Славы. Но главный был для меня даже не орден – знак «Отличный разведчик».
Знал я лихую биографию дяди Андрея. Тридцатый год, коллективизация, семья репрессирована. Онька – беспризорник, воровская компания, детская колония, специальность. Затем работа, преследование НКВД за брата-«врага народа», побег и снова колония. Началась война, фронт – штрафбат, разведка, бои, ранение.
Каждый его приезд к нам был праздником. От соседей приносили гитару, дядька наигрывал, уныния как не бывало. А дела его, однако, были плохи, ранение, туберкулёз легких. Я был прост, считал и его таким же. Значимость человека определял по количеству орденов на груди. Да оказалось всё сложнее: я не знал этого человека. На глаза мне попалась его тетрадь, толстая, в потёртом переплёте, исписанная плотным аккуратным почерком. Там была судьба-откровение Андрея. Я читал тайком и не мог остановиться. Только много позже понял, что он нарочно забывал, а потом и оставил её мне. Он знал, что туберкулёз его прикончит, а я буду знать его мысли и душу.
Тетрадь впоследствии пропала: её сожгла моя мать. А случилось это так. Подошло моё время служить в армии, и я поступил в военное училище. Соответствующий отдел МГБ всех курсантов проверял на «вшивость». Я знал, что мой дядя Александр был осужден по 58-й статье как «враг народа». Но, освободившись, он ушёл на фронт. Дядя погиб за Родину. Но об его судимости не забывали. Об этом оповестили меня. А мою мать вызывали и с «пристрастием» беседовали. Придя домой, она, напуганная, сожгла ту тетрадь Андрея. «Чёрный воронок» и обыски ещё свежи были в памяти. Попади та тетрадь в МГБ, беды не миновать. Дядя Андрей умер. Тело тетради сгорело, но душа её, суть остались в моей памяти. Время состарило и меня. Пора выложить на бумагу, что я знаю. Мой долг – воссоздать ту сгоревшую тетрадь.
Онька (Андрей)
Растревожили власти деревню,
Разбежалась семья – кто куда.
Тридцать второй год застал Оньку в незнакомом уральском городе. Он уже много дней путём не ел, а голод и не чувствовал. Голова приятно кружилась, иногда спотыкался, оседал на колено. Страх пропал, и было как-то всё равно. Только разбуженный инстинкт тянул его к злачным местам. Он который день ходил по базару и, как собака, искал случая. Своровать в этот голодный год было трудно. Да и не умел он. Небо уже окропило землю снежинками. Ночь коротать на вокзале нельзя: примелькался милиции. А базар в эти дни узнал, как свой дом. Он кишел, шевелился, словно живой организм. Вот в том углу всегда толпятся. Инвалид раскидывает цепочку двумя колечками. Ткни пальцем в нужный кружок, и выиграл. Пустое дело, но дурачки находятся. Молодая бабёнка позарилась – поставила на кон колечко и продула. Стоит, повизгивает.
За прилавками молочницы зло следят за пацанами, но те тащат. Один делает вид, что хочет стырить, и на него кидается баба-продавщица. А в это время другой воришка хватает что надо, и смылся.Но позавчера повезло и Оньке. У одной из них выпала «гребёлка». Отвернулась в сторону, и потеря оказалась в его кармане. Отошёл и обменял на пять пирожков. В позапрошлый раз он «надул» продавца, подсунул, когда было много народу, разорванную пополам «трёшку». Продавать папироски по штучно – тоже навар, хоть и малой. Да и зорить надо, чтобы какой оголец снизу по пачке не шшолкнул. Остальные налетят, как собаки, и разберут в раз. Эти пацаны как крысы. С ними Онька не сходился: видел, как мужика в городской одёже била падуча болесть. Оне отташшили его в сторонку, будто помочь, да донага и разболокли.
Но то всё была мелкая рыбка. Онька чувствовал, что на базаре властвует невидимая сила. Эти люди ничего не покупали и не продавали. Одеты неплохо, каждый по-своему. Их глаза и лица не были злыми, но вызывали страх. Инстинктивно он обходил их. Маковой росинки второй день во рту не было. Одёжка легкая, сапоги развалились, сыромятным ремешком подвязаны. А надеяться не на что. Шнырял и шнырял по базару. И вдруг что-то случилось. Чутьём понял, по спине мурашки побежали. Обернулся – на него смотрел тот, кого он больше всего боялся. Не зная почему, сам пошёл к нему. Жуткие глаза незнакомца вдруг изменились, свинцовая оболочка расплавилась, засветилась синевой. Страшный человек положил Оньке ладонь на плечо, и испуг прошёл. Мужик был не старый, лет тридцати, сухощавый, с добрым густым голосом. Одет по-городскому, как одевались «анженеры». Но пальто с ворсом было явно не его. Может, поэтому он как-то брезговал всем тем, в чём был одет.
Вот какой-то мужик бычьего склада подошёл к нему. «Там всё в порядке» – сказал он вполголоса. А инженер поморщился, будто брезговал им, но прижал к себе тёплой ладонью этого вшивого пацанёнка. Какая-то благодать входила в душу, а ноги обретали силу. Мужик, который подошёл с докладом, напротив, был деревенистый, с бабьим голосом. Только сапоги на нём не мужицкие, с широкими лаковыми голенищами. Такие когда-то носили купцы. А теперь хулиганы носят прохоря и голенища с отворотами, да чтоб брючата – с напуском. Всё подмечалось в Онькином уме.
Приют у бледного
Наш дом тюрьма, а мы на воле.